Георгий Демидов - Дубарь
Обзор книги Георгий Демидов - Дубарь
Демидов Георгий
Дубарь
Георгий Демидов
ДУБАРЬ
Рассказ
Унылый звон "цынги", куска рельса, подвешенного на углу лагерной вахты, слабо донёсся сквозь бревенчатые стены барака и толстый слой льда на его оконцах. Старик дневальный с трудом поднялся со своего чурбака перед железной печкой и поплёлся между нарами, постукивая по ним кочергой: "Подъём, подъём, мужики!"
...Каждый, кому с крайним нежеланием приходилось подниматься спозаранку, знает, что после такого вставания можно довольно долго двигаться, что-то делать, даже произносить более или менее осмысленные фразы и всё-таки ещё не просыпаться окончательно. В лагере такое состояние повторяется изо дня в день, каждое утро и на протяжении многих лет. В результате вырабатывается еще одна особенность каторжанской психики, во многом и так отличной от психики свободного человека, - способность едва ли не в течение целых часов после подъёма сохранять состояние полусна-полубодрствования. Вольно или невольно заключённые лагерей принудительного труда культивируют в себе эту способность, оттягивая полное пробуждение до крайнего возможного предела. Зимой таким пределом является выход на жестокий мороз. Но в более тёплое время года некоторые лагерники умудряются оставаться в состоянии сомнамбул и на плацу во время развода, и даже на протяжении всего пути до места работы, хотя этот путь нередко измеряется целыми километрами. Это, конечно, своего рода рекорд. Но в той или иной степени таким образом ведут себя все без исключения люди, осужденные на долгий, подневольный и безрадостный труд. Притом даже в том случае, если норма официально дозволенного им ежесуточного сна сама по себе является достаточной.
Вот и сегодня мы привычно сопротивлялись наступлению настоящего бодрствования, не только когда слезали с нар и напяливали на себя свои изодранные и прожжённые у лесных костров ватные доспехи, но даже когда протирали глаза пальцами, слегка смоченными водой из-под рукомойника. Каждый понимал, что с полным пробуждением приходит и отчётливое сознание действительности. А она заключалась в том, что очередной из бесконечной вереницы безликих, каторжных дней уже наступил, хотя сейчас только пять утра. И что он будет продолжаться бесконечно долго, пока около семи вечера мы, до изнеможения усталые, заиндевевшие и окоченевшие на жестоком морозе, снова свалимся в этот барак. И что на протяжении этого дня будет хождение и стояние под конвоем, тяжелая и осточертевшая работа в лесу, окрики и понукания... Что не раз, наверно, посетят горькое чувство бессилия и та злая тоска неволи, от которой захочется завыть и боднуть головой ближайший лиственничный ствол.
Вообще-то в подобных мыслях и настроениях, если судить о них беспристрастно, проявлялась наша чёрная неблагодарность своей лагерной судьбе. Ведь мы находились не в каком-нибудь из страшных лагерей дальстроевского "основного производства", а в лагере, обслуживающем сельское и рыболовецкое хозяйство. Мечте сотен тысяч колымских каторжников, загибавшихся на здешних приисках и рудниках, по условиям труда и быта мало чем отличавшихся от финикийских.
Наша ежедневная утренняя война за сохранение свинцовой притупленности чувств и мыслей и сегодня шла с переменным успехом. Пробежка по морозу в столовую за получением утренней хлебной пайки и миски баланды неизбежно отгоняла благодатное оцепенение. Но до выхода на развод обычно оставалось ещё некоторое время. Уже в полном своем "обмундировании" все мы, как всегда, сгрудились у печки, чтобы запастись теплом на время стояния на плацу. И все, как всегда, стоя уснули.
"Цынга" завякала снова. Идеально дисциплинированные арестанты должны были, согласно лагерному уставу, "вылетать" на развод уже с первым её ударом. Но такие арестанты существуют лишь в воображении составителей этих уставов. Реальные же заключённые даже в свирепых горных лагерях, где за "резину" с выходом из барака можно схлопотать добрый удар дубинкой, эту "резину" тянут. Особенно когда на дворе такой мороз, как сегодня. Судя по фонарям вокруг зоны, едва видным сквозь густой туман, и по колющему ощущению в лёгких, он перевалил сейчас далеко за пятьдесят. Здесь был крайний юг "района особого назначения". "Колымский Крым", как его называли заключённые. Но стоял уже март, время, когда даже в этом "Крыму" солнце поворачивает на лето, а зима на мороз. Для Дальнего Севера эта поговорка часто оказывается даже более верной, чем для мест, в которых она родилась.
В нашем благодатном лагере дубинка применялась редко, а в руках у теперешнего нарядчика Митьки Савина мы никогда её не видели. Нарядчик, однако, всюду остается нарядчиком. Вот-вот он ворвётся сюда, крепкий, краснорожий парень, и сквозь клубы морозного пара - дверь в барак Митька за собой не закроет - донесётся его знакомое: "А вы тут что, мать вашу так и этак, особого приглашения дожидаетесь?". Но это и будет как раз то ежедневное, "особое приглашение", после которого тянуть "резину" с выходом более нельзя. Оно было здесь почти привычным и обязательным, как звон "цынги", вставание, хождение в столовую за хлебом и это вот унылое стояние у печки.
Митька вбежал стремительно, но дверь за собой почему-то закрыл. И вместо обычной, беззлобной брани - наш нарядчик был мужик неплохой, не чета придуркам-христопродавцам в горных лагерях - мы услышали от него неожиданное:
- Продолжай ночевать, мужики! День сегодня актированный...
Что ни говори, а лагерь Галаганных действительно курорт! В летнее время, конечно, и здесь ни о каких выходных не может быть и речи. Но зимой один-два таких дня выпадают почти в каждом месяце. Это, собственно, даже противозаконно, так как в те предвоенные годы свирепость ежовщины в местах заключения ещё не была изжита и официально никаких дней отдыха для заключённых не полагалось круглый год. Отступления от этого правила делались только в лагерях подсобного производства, вроде нашего Галаганных, в периоды, когда не было никаких важных работ, да и то имея в виду главным образом санаторную функцию этих лагерей. Дело в том, что на здешние, лёгкие, по лагерным понятиям, работы ежегодно отправлялись для поправки уцелевшие дистрофики, доходяги с приисков и рудников Дальстроя. Они-то и составляли основную часть мужского населения подсоблагов, подлежащую возвращению основному производству после одного-двух лет "курорта". Если, конечно, дистрофические изменения у этих людей окажутся обратимыми, что бывало далеко не всегда. Постоянными жителями до конца срока в здешнем сельхозлаге были только женщины, старики и инвалиды.
Ежовско-бериевский запрет на выходные дни для лагеря обходили при помощи объявления их днями общей санитарной обработки, актированными по погодным условиям, как сегодня, или по необходимости произвести крупные внутризонные работы. Это была начальническая "ложь во спасение", но только наполовину. Редкий из таких дней обходился без вывода всех отдыхающих на заготовку дров для лагеря, уборку снега и тому подобные работы. Но это случалось обычно уже после обеда.
С утра же можно было поспать "от пуза", что и было главной реальной удачей наших выходных дней.
После Митькиного объявления угрюмое молчание в бараке сменилось радостным галдежом, оно было, как всегда, неожиданным. Лагерное начальство опасалось обвинения в запланированных поблажках для заключённых, большая часть которых была здесь "врагами народа". Но продолжался этот галдёж очень недолго, приглашать к продолжению сна дважды здесь никого не приходилось. Торопливо раздевшись, все снова улеглись на свои набитые сенной трухой или древесными опилками матрацы и через каких-нибудь пять минут спали. После "легких" работ на повале и раскряжевке даурской лиственницы, твёрдой на морозе, как дуб, и тяжёлой, как камень, здешние "курортники" могли проспать вот так суток трое, делая перерывы разве что на обед. Впрочем, как уже говорилось, тут действовало ещё и наше постоянное стремление уйти в сон при всякой, даже малейшей возможности.
Однако на этот раз я уснул менее крепко, чем обычно, и проснулся от дребезжания ведра, неловко опрокинутого дневальным. Лёд на оконцах пунцово рдел от разгоравшейся над близким отсюда морем зари. Вот-вот должно было взойти солнце. Значит, со времени сигнала на развод прошло уже часа полтора. Спать можно было ещё долго, даже если в обед нас куда-нибудь погонят. Повернувшись на другой бок, я начал приминать слежавшиеся опилки в своем матраце по форме уже этого бока. До нового изменения положения он будет казаться мягким. Я ещё продолжал свою возню с неподатливым ложем, когда в барак вошёл нарядчик. Вид у Савина был несколько смущённый, как у человека, явившегося с каким-то неприятным или щепетильным поручением, которые добрый малый очень не любил. Для кого-то из жителей барака это не предвещало ничего доброго. Не закончив скульптурной обработки своего матраца, я затих на нём, натянув на голову одеяло.