Григорий Данилевский - Потемкин на Дунае
Обзор книги Григорий Данилевский - Потемкин на Дунае
Григорий Петрович Данилевский
Потемкин на Дунае
Сей остальной из стаи славной
Екатерининских орлов…
ПушкинВ одном из городов Бессарабии в минувшем году понадобилось занять под военный склад часть каменного здания, заваленного делами какой-то всеми забытой интендантской комиссии. При переноске бумаг на чердаке архива, среди разного хлама, обратили внимание на старомодную, безногую шифоньерку. В ней оказались часть разных полуистлевших фуражных дел известного в походах Суворова Фанагорийского пехотного полка и связка тетрадей из синеватой, плотной, мелко исписанной бумаги с заголовком: "Памяти российского Агамемнона". Сбоку одной из страниц приписка: "О моем, полном треволнений, примечательных встреч и событий, незабвенном пребывании на Дунае писал для своих детей и внуков секунд-майор Савватий Бехтеев".
В тексте найденной рукописи заменены лишь некоторые совсем устарелые слова,-- теперь мало даже понятные, и рассказ разделен на главы.
I
…Зимой, в начале 1790 года, в Петербурге было особенно много веселостей. Не забуду я той поры до конца жизни.
Выпущенный из кадет морского корпуса во флотские батальоны, состоявшие лично при особе наследника-цесаревича Павла Петровича, я проживал в Гатчине, но нередко отлучался на побывку и в столицу. Моим батальонным был сам государь-наследник, как генерал-адмирал и президент морской коллегии; другими командовали Неплюев, Аракчеев и Малютин.
Моряки особенно любили цесаревича; но его "финанции" были нарочито не обширны, а подчас и ой как скудны. Мундирчики наши, на прусский лад короткие и темно-зеленые, были часто из перекрашенного суконца, а потому, побывав на солнце, даже притом пегие. Но мы не унывали, кое-как, хоть тесненько, "обосторожились" и в поношенной амуниции, не уступая щеголям и петиметрам, отдавали охотно дань молодости и свету. Ах, время, время, неизгладимое в сердцах и в памяти тогдашних людей!
То был двадцать восьмой год преславного государствования великой монархини Екатерины Второй. Она старалась, но не уставала в знаменитых делах. Блеском был окружен ее престол. Первая турецкая война -- Румянцевская -- кончилась: продолжалась вторая, Потемкинская. Мы, кадеты, собираясь на свободе о том о сем потолковать, мало говорили о громких внутренних событиях протекших времен, о заседаниях в Зимнем дворце именитой комиссии для начертания "Нового уложения", равно как о Пугачеве и укрощении его приснопамятного бунта. Зато на устах всех были имена Потемкина и Суворова, особенно последнего. Нас тянуло на Дунай, туда, где, казалось, так близко осуществление новой великой Восточной системы, сиречь бессмертного "греческого прожекта" светлейшего, изгнание турецких орд из Европы и всеми желанное воцарение на древнем византийском престоле второго внука императрицы, Константина. Так нареченный в честь последнего Палеолога, павшего при разгроме турками Византии, одиннадцатилетний внук Екатерины в то время был нарочито окружен греками. Его кормилица, слуги и даже товарищи игр были природные жители Греции. В Петербурге был в тех же целях устроен греческий кадетский корпус. И некоторые жители Эллады писывали августейшему отроку просительные письма с титулом: "Кротчайшему греческому самодержцу, Константину Третьему". Государыня в январе устроила при дворе пышную свадьбу девицы Мурузи с Комнёном и сама убирала к венцу невесту. Начинали учиться по-гречески…
Золотые, счастливые годы! Все мы тогда жили смелыми, возвышенными мечтаниями.
Был у меня товарищ по морскому корпусу, Ловцов, малый пылкий, чувствительный и одаренный прекрасным сердцем. С ним в особенности мы любили проводить время в толках о военных материях. Я был резкий, шустрый мальчик, склонный к забавам и шалостям. И воспитание наше тогдашнее, по Эмилю, было более в естественных упражнениях, в играх, беганье на свободе, в танцах и других физических забавах. Война, подвиги смелых героев наполняли мое воображение. Наш корпус находился в то время в Кронштадте. Уединенная на морском берегу липовая аллея в корпусном саду была любимым местом наших бесед с Ловцовым. Бывало, забьемся туда, усядемся с книгами или гуляем вдали от других товарищей и от начальства. Мы поделили в корпусе главных героев: одни были за смелого в боях воителя Суворова, другие -- за блистательного в политических замыслах, пышного Потемкина.
По выходе из корпуса Ловцов списался с отцом и тотчас отправился в действующую против турок дунайскую армию. Как я ему завидовал и как роптал на свою судьбу, особенно когда мой друг, проездом через Херсон, отписал мне в пространной цидуле, что там на городских триумфальных, в честь Потемкина, воротах дворянством были начертаны сии знаменательные слова: "Путь в Византию". Византия! Изгнание новых моавитян и возрождение через Россию падшей и забытой империи Палеологов! Горячо билось в то время любовью к родине сердчишко только что выпорхнувшего из гнезда легкокрылого птенчика.
В Гатчине, вкруг цесаревича, было тоже пылкое настроение, хотя сам впечатлительно-чуткий и рыцарски возвышенного духа государь-наследник по невольности сдерживался. На все его просьбы государыне-матери отпустить его к храброму российскому войску, стоявшему у Дуная, последовали ясные и бесповоротные отказы с советом заниматься своим делом и ждать, "когда коснутся сего пункта".
В Петербурге, куда я "инова" наезжал повеселиться с товарищами, повертеться в театрах и на гуляньях, был заметен отменный от гатчинского и во многом несходный образ, мыслей. В ближних дворских кругах старались всеми силами отвратить помыслы монархини от продления предпринятой войны, находя то рановременным, фантастическим и якобы, ввиду французских происшествий, даже весьма вредительным для спокойствия и мирного процветания самой Российской империи.
В тайности же этою критикой подводились злые подкопы под сильного вельможу, первого тогдашнего пособника государыни, Потемкина. Светлейшему нашелся в тот именно год нежданный и негаданный соперник, юный будущий князь, тогда еще граф, Платон Зубов. Все начинало раболепствовать новому всевластному дворскому светилу, а, в сходстве того, и тайно порочить каждое распоряжение князя Таврического, к тому же от обиженной гордости, в непостижимом бездействии, мирно жившего в то время среди блестящей свиты в Яссах.
Поместье моего отца, в губернии, было в соседстве с имением Зубовых, и мы хорошо знали всю их неказистую роденьку. Ух, сильно были чванливы и спесивы и ой как жадны к власти и к почестям, а ума весьма средненького и даже простого. Наши домашние дела помешали мне проситься на Дунай. Долги отца, по поручительству за кого-то из сродников державшего винный откуп, грозили нам немалыми бедами. Но была к тому и еще одна причина.
Вскоре по моем выходе из кадет на зиму в Петербург приехала моя двоюродная тетка Ольга Аркадьевна Ажигина.
Поместье Ажигиных Горки было невдали от деревни моей бабушки и крестной матери, у которой я часто гащивал до поступления моего в корпус. И как я всякий раз радовался, когда бабушка, навещая соседок, возила и меня в красивую и преотменную усадьбу Горок. Дом Ольги Аркадьевны стоял у озера, на гребне далеко видного холма, весь в зелени старого, густорослого сада, сбегавшего по откосам и оврагам к воде, с боскетами, перекидными мостиками, качелями, гротами и островками.
По саду резвилась черноволосая, коротко, ежиком остриженная, в белом передничке, с карими глазками и с премилою родинкой на подбородке семилетняя Пашута, единственная дочь вдовой, хлебосольной, дородной и доброй, хотя несколько сердитой на вид Ольги Аркадьевны. Говорю -- сердитой, потому что, бывало, нахмурит Ольга Аркадьевна свои черные, прегустые брови,-- ну, Зевс-громовержец или по крайности арабистанский лев. А из-под бровей светятся такие ласковые, простые и сердечные глаза. Кажется, вот положит тебя, шалуна, под горячий час на широкую свою ладонь, другою прихлопнет, только мокренько станет. А она вареньем кормит, целует да пыхтит, куда делся и гнев. Ну, премилая и преавантажная была барыня. О Пашуте нечего и говорить.
Я, как теперь, вижу эту веселую, проворную и шаловливую, как котенок, резвушку. Не посидит на месте: разбросает куклы, цветные лоскутки, прыгает по стульям или вертится юлой по паркету, стоя на одной ноге. То присядет, охает, перецыганивает старую няню Меркульевну; то ураганом налетит на комоды и укладки матери, перероет все, нанесет вороха отрезок и всякого хлама и сядет с иглой у столика -- куклам платья шить. Но глядишь -- опять все бросила, размела, с собачкой болонкой возится, гремит или вдруг стихла, пропала, ну точно ветром ее унесло. Ищут ее под мебелью, в занавесках, на хорах, на чердаке. Ольга Аркадьевна махнет рукой -- бросьте, мол, ее, непутную, знамое дело… А потом встревожится: ну, как выскочила егоза, попала в колодезь или в сугроб, собаки опять же такие злые во дворе. Пыхтит, сердится, вызывает ее: выходи, Пащутка, от дьяконицы пирожков с маком принесли, поймали на проталинке снегиря. Выскочит она из какой-нибудь норы, из-за печки, из шкафа с платьем и заливается. Но вот ей исполнилось десять, одиннадцать лет. Она все та же юла, но стала выравниваться, хорошеть. Папильотки носит, на плечиках модести, а с кошкой спит, пеленает ее и водит в каком-то вязанном из гаруса уморительном колпаке.