Дмитрий Мамин-Сибиряк - Том 5. Сибирские рассказы.
— Что же, дай бог… — повторяла она, — Дело житейское…
В следующий раз она явилась в сопровождении своей знакомой акушерки Маремьяны Петровны, которая походила на монахиню. Женщины приняли самое деятельное участие в положении Катеньки и долго что-то шептались между собой, многозначительно переглядывались и качали головами. Кекин от радости расцеловал вместо Антониды Степановиы акушерку, которая даже отплюнулась.
Катеньке были прописаны прогулки. Она протестовала, но Маремьяна Петровна была неумолима: нужно — значит, и говорить не о чем.
— Нечего привередничать… — говорила Антонида Степановна. — Пока муж в гимназии, ты и гуляй.
Чего Катенька боялась, то и случилось. На одной из таких утренних прогулок она встретилась с Тихменевым. Он сначала издали раскланялся, а потом пошел за ней. Она слышала его приближавшиеся шаги и остановилась.
— Чего вам еще нужно от меня? — спросила она, тяжело переводя дух.
— Катенька, да что с вами?
Она с удивлением посмотрела на него широко раскрытыми, испуганными глазами и сделала шаг вперед.
— Катенька…
— Не смейте меня так называть… — остановила она его.
— Да перестань, пожалуйста: все это глупые сентиментальности… Нужно смотреть на вещи прямо.
— Послушайте, Аркадий Борисыч… — заговорила она, тяжело переводя дух. — Знаете ли вы, что он, этот смешной Владимир Евгеньич, лучше нас обоих в тысячу раз?
— Это и нетрудно, Катерина Васильевна…
— Да, лучше, — повторяла она, не слушая его. — Он действительно любит меня… он так добр… а я… я должна еще раз обмануть его: он будет отцом чужого ребенка. Прощайте навсегда… навсегда…
Тихменев остался один на тротуаре и долго провожал глазами уходившую от него Катеньку. «Все эти бабы походят одна на другую… — думал он в огорчении. — Ну с чего она так размякла?..»
VIСтояла глубокая осень. Земля промерзла и звенела под колесами экипажей, как стекло. Начинал выпадать снег, но сейчас же таял, превращаясь в тонкий слой льда. Пешеходы падали, лошади спотыкались, и движение даже по главной улице заметно уменьшилось. Вообще весь город точно спрятался. Это была пора семейных радостей и маленьких домашних удовольствий. Никого не тянуло вон из дома, как летом, и люди сгрудились, как сбившаяся на зимних становищах перелетная птица.
Когда по улице катился экипаж, особенно ночью, Катенька с болезненным напряжением прислушивалась к приближавшимся и исчезавшим звукам. Вот это стучит колесо, а это лязг копыт по обледеневшей мостовой. Странно, что теперь все звуки, как в центре, сосредоточивались у ней в ухе, а потом отдавались внутренней болью. Раньше Катенька не чувствовала, что она слушает и что у ней есть уши, — процесс слуховых впечатлений совершался помимо сознания, которое пользовалось только готовыми материалами. То же было и с глазами: тогда Катенька только видела то или другое, а теперь чувствовала, что она смотрит. Вообще нервная чуткость развивалась в ней все сильней. Катенька даже удивлялась, что другие могут так спокойно ходить и вообще двигаться, когда она должна лежать совершенно неподвижно, и боялась шевельнуться, — раздавленный человек, вероятно, испытывает то же.
Всякое постороннее движение ее раздражало, особенно когда по комнате мимо ее кровати своими неслышными шагами двигалась Маремьяна Петровна. Катенька закрывала даже глаза, чтобы не видеть ее.
— Не нужно шевелиться, милая, — повторяла акушерка по тысяче раз на день. — Потерпите, голубушка, еще пять дней. Много терпели — немножко остается дотерпеть.
Неужели Катенька опять будет ходить, двигаться, даже танцевать? Эта мысль ее удивляла. Назади оставалось что-то такое страшное, бессмысленное, жестокое и вообще ужасное, что она старалась о нем не думать. Первые муки материнства на время уничтожили начинавшийся в ней внутренний перелом. Она даже не боялась умереть, только бы все это случилось скорее. Те радости матери, когда она слышит первый крик первого ребенка, для нее остались неиспытанными.
Она даже не полюбопытствовала узнать, кто родился — мальчик или девочка. Не все ли равно? Это равнодушие очень беспокоило Маремьяну Петровну, и старушка смешно поднимала одну бровь. Антонида Степановна завертывала проведать больную каждый день и таинственно шепталась с акушеркою.
— Конечно, мальчик бы лучше… — повторяла грустно акушерка. — Ну, да ничего, девчонка такая славная, как огурчик.
Роды были трудные, и доктор удивлялся терпению больной, не проронившей ни одной жалобы. Когда ей показали родившуюся девочку, Катенька взглянула на ребенка как-то мельком и даже не поцеловала, а знаком руки попросила унести его: она узнала в нем того, о ком боялась думать. Это было страшное наказание, которое останется на целую жизнь и переживет ее. Только мать могла почувствовать то, что чувствовала она, угадывая чутьем по форме лба и разрезу глаз настоящего отца ребенка. Шумная радость Владимира Евгеньича приводила ее в отчаяние, хотя он, по эгоизму всех молодых мужей, радовался не за ребенка, а за мать: ведь он так любил ее, а она могла умереть.
А он так радовался и постоянно бегал в детскую, вызывая покровительственную улыбку Маремьяны Петровны. Когда он в первый раз захотел взять ребенка на руки, акушерка предупредила его:
— Пожалуйста, осторожнее, а то некоторые отцы берут детей за голову…
Да, он был отец и переживал целый ряд еще не испытанных ощущений, начиная с какого-то виноватого чувства перед женой. Ведь она одна своими муками выстрадала его радость, и он пользовался как бы краденым счастьем. По ночам он часто приходил в спальню, чтобы узнать, спит ли жена и не нужно ли ей чего. О, она никогда ничего не просила у него и оставалась такой же и теперь. За время болезни она очень изменилась, и он заметил, что она рада, когда он заходит к ней в комнату. Она встречала и провожала его глазами, улыбаясь печальной улыбкой.
— Все идет отлично… — успокаивал доктор, когда Кекин приставал к нему с теми глупыми вопросами, какие родятся в голове встревоженных людей и ужасно сердят докторов. — Вы, кажется, воображаете, что на всем земном шаре вы единственный отец? Даже в болезнях люди повторяются, как во всем другом.
— Я больше не буду, доктор… — по-школьнически оправдывался Кекин.
А больная все лежала и думала. Старое возвращалось к ней с новой силой. Она чувствовала, что с ней что-то делается, чего не замечают другие и чего не проверить никакими термометрами. Иногда начиналось головокружение, являлась острая боль в спине, а в глазах предметы расплывались в пятна. Однажды, когда она проснулась утром, Маремьяна Петровна посмотрела ей в лицо и встревожилась.
— У вас, голубушка, глаза не хороши… — прошептала она, поднимая уже обе брови.
— Пустяки, это вам так кажется… — оправдывалась больная.
Но эти пустяки оказались серьезнее, чем в первый раз предположила старая акушерка. У Катеньки открывалась родильная горячка… Экстренно приглашенный доктор только покачал головой.
— Что, доктор? — спрашивал Кекин, дожидавшийся в передней.
— Хорошего ничего нет… Кекину показалось, что он ослышался, и он посмотрел на доктора остановившимися глупыми глазами.
— Нужно терпение и… и твердость, — посоветовал доктор, надевая калоши. — Жизнь — плохая шутка.
Кекин в ужасе почувствовал себя несчастнее десяти Марков Аврелиев… В одной России родятся миллионы детей, и неужели она, Катенька, должна умереть? Нет, это глупо, бессмысленно и дико. Его так и тянуло взглянуть на больную, но он боялся идти в спальню, чтобы не выдать себя печальным выражением лица, вздохом, вообще движением. Он чувствовал себя виноватым, как провалившийся из главного предмета на экзамене школьник.
— Вот оно, спокойствие-то, и объяснилось, — шушукала акушерка.
Катенька сама позвала мужа в спальню. Когда он вошел, она лежала вся красная от охватившего ее жара, а потом сейчас же начался пароксизм лихорадки, так что он слышал, как стучали у ней зубы. Боже мой, а давно ли они сидели вдвоем на диване там, в гостиной у Вициных, а она так мило краснела, слушая его! Счастье разваливалось на его глазах, а он мог только смотреть и страдать, молча и глубоко страдать.
— Подойди ближе… — шептала она. — Наклонись.
Она взяла его за голову и долго смотрела ему в глаза, — неужели это тот Кекин, какого она знала раньше? Он ее так любил…
— Ты добрый… хороший… — продолжала она. — Спасибо за все…
— Катя, ты точно… точно прощаешься… зачем?
У ней лицо вдруг сделалось серьезным, и явилось то детское выражение, которое так любил Кекин.
— Я не боюсь смерти… Ты мне скажи, Володя, когда пойдет первый снег.
— Для чего это тебе?
— О, нужно… очень нужно…
Кекин выбежал и долго рыдал в своем кабинете. Это были те бессильные, жалкие слезы, какими плачут только мужчины.