Филипп Эриа - Семья Буссардель
Амели дала себе слово "не хныкать", но тут ей пришлось сделать паузу, а когда она ответила, голос ее дрожал:
- Я так вам благодарна за ваше дружеское отношение.
- Да ведь вы сами знаете, Амели... - тихо сказала ей свекровь, конечно, знаете, что и мне дорога ваша дружба.
Теодорина Буссардель приближалась к пятидесяти годам, и это совсем не красило ее. Фигура у нее расплылась, как у всех женщин критического возраста в ее кругу. Материнство, отсутствие физических упражнений и ухода за собой, изобильные долгие трапезы, характер тогдашних женских мод, а может быть, и привычки, порожденные богатством, оцепенение в атмосфере благоденствия превращали жен буржуа в эту пору их жизни в грузные, медлительные существа с тучным дряблым телом. Они не употребляли ни кремов, ни пудры, не старались избавиться от жирного глянца кожи, красных жилок или желтых пятен: считалось, что к "притираниям" прибегают только распутницы; пушок, некогда украшавший их лица, с годами становился жесткой щетиной и окончательно лишал этих матрон женственности. В молодости все они отличались друг от друга цветом волос, цветом лица, большей или меньшей красотой, живостью и своим характером, а лет через двадцать все становились схожими между собою, и только годам к шестидесяти, потеряв свою толщину, делались приятными старушками. Это временное безобразие, которого они, по-видимому, не боялись, как будто служило подтверждением того обстоятельства, что в их среде на девушках женились не из-за суетного внешнего очарования и что жизнь женщины здесь не кончалась, как в высшем свете, у рокового предела, то есть в тридцать лет. Все женщины в семействе Буссардель принимали этот тяжеловесный облик в осеннюю пору своей жизни: Теодорина, ее невестка Лора - жена Луи Буссарделя и золовка - Жюли Миньон, которая была в молодости так изящна и смогла лишь отсрочить свой упадок, не говоря уж о толстой графине Клапье. Рамело когда-то так хорошо акклиматизировалась в семье своих друзей, что под конец жизни стала грузной старухой; только тетю Лилину спасало от тучности ее затянувшееся девичество; а стройную Лидию смерть унесла в расцвете красоты.
У Теодорины Буссардель эти перемены, особенно заметные из-за ее маленького роста, подчеркивали все то, что всегда было непривлекательным в ее лице и с недавнего времени придавало ему грустное и усталое выражение. Маленькая амазонка буржуазии, которой старик Буссардель восхищался в достопамятные дни сорок восьмого года, исчезла, заплыла жиром, да и весь ее внутренний облик затянула житейская тина.
Между ней и Амели всегда был молчаливый союз. При всем различии в возрасте, в манерах и, главное, в породе - ибо у дочери прядильщика Бизью была душевная тонкость, которой дочь господ Клапье не обладала, - у этих двух женщин была схожая судьба. В огромном особняке на авеню Ван-Дейка, где их мужья появлялись лишь затем, чтобы поесть и поспать, обе они жили одиноко. Но ни по их виду, а тем более из их слов нельзя было понять, является ли это для них горем; Амели была почти покинута мужем, но считала это естественным, такие же отношения она видела и в других семействах; а если ее свекровь и казалась иногда грустной, нельзя было угадать, из-за чего или ин на кого она страдает.
Теодорина Буссардель принадлежала к числу тех женщин, которые не ищут откровенных признаний и даже не вызывают желания излить им душу; Амели со своей стороны тоже не была экспансивной натурой. Однако после их обеда с глазу на глаз в прелестном будуаре с лепными украшениями, в которых оживали воспоминания об особняке Вилетта, им все же пришлось побеседовать по очень щекотливому вопросу, требовавшему определенных решений.
Несмотря на глубокую деликатность свекрови, этот вечер был для Амели началом долгих и тяжких испытаний. На следующий день Теодорина, выступив в защиту снохи перед остальными Буссарделями, убедила каждого в доме делать вид, что ему ничего не известно, и таким образом щадить достойную всяческого уважения стыдливость несчастной молодой женщины. Но Амели видела, что взгляды ее родных останавливаются на ней с каким-то новым выражением; сначала она это заметила у своего свекра, затем у мужа и у его тетушек. Каждому из них казалось, что он не дал ей почувствовать ничего неприятного, а между тем она угадывала по их лицам, что ее ужасная тайна обошла всех членов семейства. Амели трепетала, боясь, как бы по нескромности, вполне возможной между братьями, не узнал об этом и Эдгар; но сколько она ни наблюдала за ним, ничто в его поведении не указывало, что он все знает.
Труднее всего ей было бы объясниться с Виктореном, ведь она наконец поняла, что, будь ее муж менее невежественным, менее грубым, менее равнодушным к чувствам жены, она бы скорее избавилась если не от своего состояния, то от своего неведения. С тех пор как Амели уже не металась, как прежде, в этом сумраке, она избавилась от чувства своей виновности, да и тетушка Патрико сказала, что ее муж "форменный дурак", и без всяких умолчаний объяснила, как и почему все это случилось.
Изменился теперь и взгляд Амели на то, как муж поступает с нею. Крестная решительно заявила, что супружеские обязанности не всегда кажутся женщинам жестокими, и теперь молодая жена Викторена чувствовала, что в глубине ее души поднимается глухой гнев против мужа. Она видела, что он все больше пренебрегает ею, в последнюю зиму он за четыре месяца ни разу не постучался вечером в ее дверь. Викторену скоро должно было исполниться двадцать семь лет. Он достиг полного расцвета телесных сил, его находили красивым мужчиной; в прошлом году на скачках он сам выступал в качестве наездника и имел успех, стяжавший ему славу светского льва. Его мужественный облик пленял всех женщин, и глуповатость этого красавца геркулеса не мешала его очарованию. Испытывала это по-своему и сама Амели. Некоторые тяжелые воспоминания всегда жили в ее душе, но они не умаляли в ее глазах престижа Викторена и, может быть, даже усиливали то сложное чувство обиды и почтительности, которое внушал ей этот самодовольный силач. Ни за что на свете она не решилась бы объясниться с ним. Однако Викторен и не думал начинать объяснения; некоторое время он, казалось, даже избегал ее. Дело в том, что Фердинанд Буссардель имел с ним бурный разговор, отбросив на этот раз свою обычную тактику в отношении любимого старшего сына, на поведение которого он закрывал глаза с тех пор, как его выпустили из Жавеля; он заявил, что Викторен кругом виноват и прежде всего виноват в недоверии к близким: ведь отец несколько раз пытался поговорить с ним как мужчина с мужчиной, а Викторен, вернувшись из свадебного путешествия, на вопросы отца ответил, что "все прошло прекрасно". На этом утверждении он и дальше настаивал по своему невежеству, гордости и упрямству - вроде того, как провинившийся школьник лжет и упорствует в своем вранье.
Совершившееся в силу обстоятельств разоблачение нанесло самолюбию Викторена палящую рану. Ведь он жаждал разыгрывать роль взрослого мужчины, и при всеобщем содействии ему удавалось ее играть как на авеню Ван-Дейка, так и в конторе, и в обществе. А тут еще на него обрушился отцовский гнев. Все это было трудно перенести. На две-три недели к нему вернулись те же повадки, что и в дни юности; он всех дичился и был угрюм. Но когда-то он бесился молча, а теперь срывал злобу на своем слуге, придирался к нему из-за всякого пустяка, а в конторе раздавал затрещины и пинки мальчишкам-рассыльным. Дома его видели только в часы семейных завтраков и обедов; он знал, что отец в присутствии Амели не будет его распекать; но зачастую Викторен бросал на отца мрачные взгляды, говорившие, что в нем пробуждается былая его враждебность; сознание своей вины всегда вызывало у него раздражение, укоры совести и чувство унижения переходили в ненависть к кому-нибудь, и от этого ему становилось легче. Днем, в отцовской конторе, он не бывал в кабинете, когда там сидел брат; ночью возвращался домой в поздний час и сразу же шел в свою спальню. Если Амори и Эдгар и знали что-нибудь, то, конечно, не от него.
Итак, Амели напрасно боялась, что Викторен заговорит с ней. Но она страшилась всего, что теперь могло произойти. При всей своей выдержке и наружном спокойствии она полна была жесточайшей тревоги, она изнемогала.
А между тем ее ждали другие мучения, еще более тяжкие, чем душевные муки, и у нее едва хватило сил вынести их. После того как нанесли обиду ее женскому самолюбию, оскорбили ее целомудренную стыдливость, стали терзать ее плоть приемами, в которых современная медицина изощрила практику старых костоправов и африканских знахарей; после каждого визита лечивших ее врачей Амели с ума сходила от ужаса и боли. Деликатные заботы свекрови и служанок, хлопотавших вокруг ее постели, казались ей еще более оскорбительными, чем цинизм медицины. Она всех гнала от себя и, уткнувшись лицом в подушки, рыдала, пока хватало сил, и вдруг требовала, чтобы к ней пришла Теодорина, которой одной только и удавалось немного ободрить ее, - тетушка Патрико не могла передвигаться. В иные вечера никто не мог успокоить лихорадочного возбуждения Амели. Ночами ее мучили кошмары, она кричала во сне и, открыв глаза, в полубреду умоляла, чтобы остановили поезд. Свекровь сразу же приставила к Амели для ухода и присмотра за ней свою служанку, старуху Розу, отстранив молоденькую камеристку,