Отто Вальтер - Немой. Фотограф Турель
Сострил Филиппис, и все засмеялись. Филиппис продолжал:
— Надо было предупредить меня, что он немой.
А Брайтенштайн:
— Кстати, где он?
— Все-таки он хоть чему-нибудь научился в первый день, — сказал Борер, — зарывать собак.
— Он вышел час назад, я видел, — сказал Филиппис.
А Брайтенштайн:
— Не иначе как проверить, вправду ли собаку вы с ним упрятали или что другое. — Брайтенштайн засмеялся.
Муральт сгреб карты.
— А красивая была зверюга, — сказал он.
Стало тихо. Твою сонливость сразу как рукой сняло. Ты повернулся к Бореру, и Борер сказал:
— Что ж вы так плохо смотрели?
— Это как понимать? — спросил Кальман. Была его очередь ходить, но он застыл с картой в руке.
Борер рассмеялся:
— Я так, к слову. Жалко все-таки собаку.
— А как понимать «вы»? — спросил теперь и Брайтенштайн. — С претензиями можешь обращаться к Шава. Это Шава привязал ее наверху.
— А кто, — спросил ты, — слишком рано подал сигнал? Как насчет этого. Уж помалкивали бы лучше.
Еще не успев повернуться к двери, ты почувствовал, как оттуда повеяло холодом. Наверное, вошел Ферро. И тут же ты услыхал слова:
— А ну, валяйте, валяйте.
Это был действительно Ферро, он стоял в дверях с этим своим стеклянным блеском в глазах.
— Валяй, Шава, — сказал он и вдруг повысил голос: — Так ты говоришь, я слишком рано подал сигнал?
Ты ничего не сказал на это. Про себя подумал: «Конечно, рано. Надо было сперва все проверить. Для того и дается сигнал». Но отвечать ты не стал. Впрочем, Ферро недолго ждал ответа, он продолжал:
— Черт подери, мне же ее было не видно!
Через какое-то время Кальман сказал: «Туз» — и бросил на стол карту. Хотя могло показаться, что теперь игра пойдет дальше и в бараке снова установится дремотная атмосфера, ты отчетливо чувствовал в воздухе грозовые разряды. «Я не буду, нет. Уж я-то ни за что не буду. Хватит про это».
И тут Брайтенштайн снова завел свое.
— Да-а, — протянул он, — так как же все-таки? Борер слишком поздно крикнул «стоп» или слишком рано был подан сигнал? Или все-таки Шава обязан был отвязать собаку? Давайте-ка разберемся, — теперь он засмеялся и посмотрел на тебя, — разберемся, кто же в конце концов виноват. Верно, Шава?
— Ладно, кончайте. — Это сказал Кальман. — Филиппин объяви козыря.
Но Филиппис ничего не объявлял. Вместо этого он спросил:
— Значит, никто не виноват? — Он оглядел всех, коротко рассмеялся. — Жаль. А то бы мы, по крайней мере, знали, кому взять на себя макушку. Верно, Кальман? — Теперь засмеялись все. Это была неплохая шутка. Опасность миновала. Филиппис объявил козыря, некоторое время шел какой-то безразличный разговор, и только Ферро все еще стоял в дверях с этим своим блеском в глазах, и ты видел, как шевелятся его губы. Теперь он даже посмотрел на тебя.
— Ты ко мне обращаешься? — спросил ты негромко и тут же понял, что он вовсе не обращается к тебе, что он, в сущности, тебя и не видел. Он просто что-то бормотал про себя, вдруг до тебя долетели отдельные слова, что-то вроде: «Морды… драпануть… паршивые морды… туда… мотоцикл», — но ты ничего не понял. Ну ладно. По крайней мере, он явно не собирался продолжать разговор о собаке. За его спиной показался новенький, этот немой. Его чересчур большая голова вынырнула из-за плеча Ферро, и тот слегка посторонился, пропуская его в комнату. Не слишком шикарный был у него вид, когда он, весь промокший, медленно прошел мимо вас в дальний угол. Ферро вышел, хлопнув дверью.
Тебе снова пришел на ум Самуэль. Значит, этот немой парень — вот и все, что он привез. Никакого приказа, и все осталось по-прежнему, и эта духота, тяжелая, прокуренная духота, и ты вдруг понял, что сейчас последняя возможность осуществить твой план: надо только медленно заговорить о строительной площадке в городе и предложить написать письмо, нечто вроде совместного заявления, которое все подпишут, а уж Гайм сумеет найти нужные слова: написать, что продолжать работу здесь невозможно. Дождь, ветер; да и холода уже начались, никто не имеет права требовать от вас такого, и вы просите перевести вас на работу в городе; третья строительная бригада хочет остаться вместе, и можно прибавить, что она обязуется в полном составе возобновить прерванную работу в апреле. Что-нибудь в этом роде. Гайм найдет подходящие слова, и уже завтра или в субботу вы уедете в кузове у Самуэля на хорошую, чистую строительную площадку в каком-нибудь городе, в Мизере, например: там у вас будет мало взрывной работы, а то и совсем не будет, и по ночам — настоящая кровать с пружинами, а не раскладушка, как здесь, — четырнадцать раскладушек рядом, по раскладушке на брата и одна свободная. Свободна вторая от стены, на крайней спит Ферро: это единственная свободная раскладушка, потому что третью от стены с сегодняшнего дня занимает Немой.
Но, возможно, Шава, подходящий момент был уже упущен. Игра замерла. Правда, Кальман еще писал что-то мелом на доске, но никто больше не прикупал карт. Ты все еще тихо сидел на своем месте, тишина шелестела по крыше, а позади тебя дождь шептал за окном свои невнятные приказы. Ты снова собрался было сказать: «Давайте бросим. Напишем письмо». Но ты не мог тягаться с этим шумом и шепотом, шелестом за окном, с глухим хлопаньем парусины над бочкой с водой, и ты сидел тихо, тупо уставившись в балку поверх головы Керера: ты не слышал, как хрипло смеется Брайтенштайн, ты опять погрузился вдруг в дремотное состояние и не замечал голосов, доносившихся с нижнего конца стола, где беседовали Гримм и Самуэль, а Муральт рассказывал Немому про случай на Пасванге, и ты не подался вперед, чтобы бросить взгляд на Гайма, который сидел в сторонке, на самом конце стола, рядом с Немым, углубившись в чтение своей чудной растрепанной книги. Даже отсюда было видно, как при чтении непрерывно шевелятся его губы, и на мгновение в тебе закипела старая злоба на Гайма, который вытерпел все ваши насмешки, и даже не обижался на вас, и вечер за вечером все сидел в сторонке и читал; итак, ты продолжал смотреть на балку или в пустоту позади нее. Ты не видел даже Керера, хотя голова его находилась на линии твоего взгляда; лицо у Керера было сонное, но он все сидел, может быть, потому, что хотел пить и оттягивал последний глоток, а может, он испытывал то же, что и ты, — то же чувство, что упущен какой-то последний случай, последняя возможность все изменить, но продолжал сидеть, поддерживаемый проснувшейся вдруг надеждой, которая коренится еще в тех изначальных временах, когда человек в своем сером бытии не научился мыслить, и которая просыпается в такие вот вечера — ни на чем не основанная и тем не менее неистребимая надежда, что вот что-то произойдет и все вдруг станет красивее, значительнее, добрее; и эта надежда не уснула даже тогда, когда лопнул последний пузырек пены, когда отзвучали сонные голоса, погасла карбидная лампа и смолкли последние звуки, какие бывают, когда двенадцать мужчин укладываются и постепенно засыпают на раскладушках.
ТРЕТЬЯ НОЧЬ
Смолкли все звуки, кроме тех, что издают в тяжелом, беспокойном сне одиннадцать мужчин, лежащих один за другим в темноте слева от Лота и до подбородка закутанных в шерстяные одеяла. Лот смотрел во тьму. Ничего не было видно. Спина и руки ныли от усталости. Но заснуть сейчас было невозможно. Потому что пустовала не только кровать справа от него; и на следующей, на крайней раскладушке у стены — раскладушке отца — еще никто не спал. Его еще нет, думал он; он представил себе, как выглядит свободная кровать. На раскладушке, которая стояла между ними и была ничья, лежали коробки, большой старый чемодан, маленький мешок и рюкзак. Имущество отца. Под тою же раскладушкой стояли теперь вещи Лота. Филиппис помог ему их внести и сказал: «Ставь сюда, вниз, так проще всего, на это место Ферро претендовать не будет».
Лот слышал удары в своей груди; глухо и быстро они падали все в одну и ту же точку. «Его еще нет». Он слегка повернул голову на подушке и различил дверь — три мерцающих разреза в темноте. Он отвернулся, перевернулся на другой бок, лежал без движения. «Где он, в тамбуре или правда в лесу?» Из леса доносился шелест; иногда он усиливался и переходил в звенящий свист. Потрескивали стены, а вдалеке глухо и неистово хлопала парусина. Он в лесу, подумал Лот. Что он делает? Уже поздно. Может, надо сейчас встать, взять ключ и выйти к нему. Ну а потом, что будет потом? Какой он дурак, что не продумал этого. Наверное, придется напомнить ему все, что произошло. Он снова ощутил жар. Этот жар не согревал. Но он выжег все, что Лот хотел продумать; перед ним возникло лицо, которое он увидел сегодня, в морщинах, с седой щетиной, и с этим страхом в водянистых глазах, — и он понял, что, может, никогда уже не найдет в себе силы припереть отца к стенке и тем или иным способом высказать ему все. Если бы у него было то, прежнее лицо, тогда другое дело, но ведь теперь лицо у него совсем не такое; какое-то испуганное, старое, совсем неожиданное лицо.