Мария Романушко - В свете старого софита
Да, в первые московские дни было ощущение, что попала внутрь калейдоскопа, внутрь сказки, внутрь праздника… Но очень быстро чувство щенячьей радости сменилось чувством пронзительного одиночества. Разноцветные стёклышки померкли… Ни за одним светящимся стёклышком-окошком меня никто не знал, не ждал…
Многоликая пустыня. Порой, оцепенев на мгновение посреди уличной толчеи, хотелось крикнуть отчаянно: «Ау, люди!…»
Ни одной родной души. Ни одного знакомого лица.
* * *
…Красные трамваи в Безбожном переулке… на Трубной площади… красные трамваи на Соколе… звенят и звенят… связывая меня с моим детством в далёком южном городе…
Если прищурить глаза и смотреть на пробегающие мимо трамваи – за туманным стеклом… звонкие мокрые трамваи… кажется – красные сверкающие иглы сшивают прошлое с настоящим, неутомимо сшивают в единое полотно жизни… трамваи стучат, как бабушкина швейная машинка: «Всё – во всём… всё – едино…»
Всё переплелось, связалось, не различить – где начала нитей, а где концы…
БУМАЖНЫЕ ГОРЫ И БЕЛЫЕ ХРИЗАНТЕМЫ
…Будильник я заводила на пять утра… Но просыпалась на несколько минут раньше – и быстренько нажимала на кнопку звонка, только бы он не успел прозвонить и разбудить Маришку, которая спала рядом со мной, свернувшись калачиком, очень трогательно, как котёнок… Несколько минут я лежала, не раскрывая глаз, а под веками – пёстрыми бабочками пролетали последние кадры сновидений… Потом, не зажигая огня, бесшумно пробиралась на кухню и ставила на огонь чайник… Чашка крепкого чёрного кофе – и я выходила на улицу – в сырость и мрак…
…Октябрь, сырость и мрак, запахи листьев и мокрой земли… на небе – крупные, яркие звёзды… Фонарей в нашем микрорайоне ещё нет, и только звёзды освещают мне путь… До метро «Речной вокзал» – полчаса пешком через пустыри и крошечные деревушки, которые пока ещё не успели снести… Заборы, чёрные покосившиеся избы, доживающие последние месяцы, или дни… низенькие сараи и поленницы, слышны хриплые голоса петухов, орущих спросонья в тёмных сараях, как будто их разбудил шорох листьев под моими шагами…
Химки-Ховрино,
пять утра,
петухи орут, как дурные…
Спите, глупые, вам же не надо на работу, как мне, можете дрыхнуть… вот, я уже прошла мимо – и больше ни души вокруг, уж больно темно и рано… Можно идти и разговаривать с собой… Или с тобой, отец… Да нет, вовсе мне не страшно, только собака какая облает, но собаки все за заборами, в тёплых конурах, и только я одна топаю в этой сырой тьме… А листьями пахнет так остро, как в глухом лесу, хорошо, что мы живём на окраине, можно сказать – в деревне, вот уже откуда-то потянуло печным дымком… наша улица называется Лавочкина, это оттого, наверное, что повсюду у покосившихся заборов старые лавочки, когда-то в стародавние времена здесь, наверное, любили сиживать местные красавицы в пышных сарафанах… А самой улицы ещё нет, только микрорайон одинаковых панельных девятиэтажек среди деревенского круговорота, петушиного крика, тут и коровы ещё пасутся на лужках, а бабушка из Днепропетровска пишет: как вы там живёте в этой Москве, это же сумасшедший город – камень да асфальт, да магазинные толпы… Ну, это толпы в центре, в ГУМе и ЦУМе, а на нашей окраине в пять утра я совершенно одна, даже намёка на толпу нет, и никакого асфальта под ногами, а только глинистая тропинка, заваленная яблоневой и тополиной листвой, на нашей окраине много яблонь и тополей…
Подхожу к метро.
Станция ещё закрыта, но небольшая отсыревшая кучка полусонных людей, всегда одни и те же, уже ждут у входа. Наконец, дежурная тётечка в униформе открывает стеклянные тяжёлые двери. Первый поезд уже стоит у платформы… в вагоне холодно… я сажусь обычно на угловое сидение, здесь уютнее и теплее. Теперь можно подремать под мерный цокот колёс… главное – не уснуть крепко, чтобы не проспать свою остановку. Водный стадион… «Осторожно, двери закрываются!» Войковская… «Осторожно, двери…» Да никого нет ещё, чтобы защемляться дверьми! Но магнитофонная плёнка волнуется о несуществующих пассажирах… «Осторожно, двери закрываются!» Сокол… Аэропорт… Динамо! – это моя.
…За двенадцать минут тёплого укачивания через моё сознание успевает пролететь целая толпа разноцветных снов…
Динамо. И вновь выхожу в мокрую безлюдную темень… иногда толпа листьев несётся под ноги… иногда реки дождя… а на мокрой, чёрной, сверкающей площади, похожей на огромное зеркало, или на ночное озеро, стоит и ждёт первый троллейбус с запотевшими стёклами, настывший за ночь, с ледяными клеёнчатыми сидениями… За два месяца я изучила всех пассажиров, каждый садится всегда на одно и то же место, а я всегда сижу на переднем, повёрнутом к салону – так мне видно всех, и я как будто каждое утро смотрю одну и ту же пьесу, где усталые актёры механически играют затрёпанные до дыр роли… Кивок головой в знак приветствия, усталое: «Доброе утро!» – «Какое там доброе! ишь, как хлещет! такой дождливой осени даже не припомню…» – «Да и лето было не лучше…» – «Вы правы…» И только одна тётечка, в вязаном сером беретике и сером пальтишке, и лицо у неё серое, а глаза давно утратили окраску, она всегда вскакивает в троллейбус последней – и он тут же отъезжает, отплывает от чёрной, блестящей площади, в рассыпанных осколках фонарей… И тётечка в беретике говорит оживлённо своей соседке по сидению: «Представляете? мне осталось до пенсии ровно год, два месяца и десять дней! Даже не верится! И всё это кончится…представляете, тридцать лет одним и тем же маршрутом… изо дня в день…» И её соседка радуется за неё, и завидует ей, и все в троллейбусе ей завидуют, потому что им осталось больше… и такие серые, измученные лица, такие старческие, высушенные недосыпаниями и скукой жизни… и все в этом раннем троллейбусе – замученные и усталые, рабочий и фабричный люд, едущий к первой смене… Боже мой, думаю я, неужели и мне предстоит вот также… неужели и я когда-нибудь буду подсчитывать дни до пенсии?… Нет! нет! ни за что! я не хочу доживать до пенсии, это ужасно… Я отворачиваюсь от унылого театрика, от этой скучной пьесы, мне их всех жаль, наверное, когда-то они были молодыми и о чём-то мечтали… но вряд ли об этом… чтобы подсчитывать дни до пенсии… Но, с другой стороны, кто-то же должен ехать в этом первом троллейбусе – чтобы что-то там крутилось в этих фабричных и заводских цехах… вот и я еду… но должна я или не должна туда ехать, я так пока и не разобралась до конца… Неужели есть люди, которые рождаются для того, чтобы играть роль винтиков? Неужели существует на свете призвание быть винтиком? Или это не призвание, а наказание? А если наказание, то – за что???
…И вот еду, плыву по мокрой холодной Москве к проходной… Почему я решила пойти сюда? Во-первых, огромное издательство – «Молодая гвардия»! И я подумала: главное попасть внутрь процесса. А уж потом я разберусь, я найду себе достойное место, интересное… Может, и книжку издам?…
А пока меня взяли в цех подготовки бумаги – «счётчиком». Как всякий пишущий человек, бумагу я любила, просто обожала. И я подумала, что счётчиком бумаги – это лучше (поэтичнее!), чем счётчиком макарон, гаек или конфет.
…Я входила в цех, когда первые лучи солнца, как прожектора, освещали бескрайнее пространство, заваленное огромными рулонами и гигантскими кипами… Это был цех нарезки бумаги: здесь рулоны превращали в кипы. Грохочущие станки нашинковывали рулоны на огромные листы. А я должна была пересчитывать: сколько листов в каждой кипе… Зачем? Непонятно. Ведь существовал деревянный метр, вроде костыля, его прикладывали к кипе, потом делили на толщину листа – и готово! получали количество листов. Кому и зачем был нужен человек-счётчик, дублирующий роль деревянного метра – совершенно непонятно. Но роль у меня была именно такая. Не видя смысла в своей работе, я пыталась найти в ней красоту. Итак, бумагу я обожала! я представляла, что это – снежные горы, бумажные эвересты, залитые солнцем… это было фантастически красиво! Столько белой бумаги, ждущей СЛОВ, я ещё никогда не видела…
…Считаю бумагу… Бумага вся разная. Отечественная и заграничная. Есть плотная и шероховатая, есть тонкая и изумительно-гладкая. Есть пронзительно белая, до рези в глазах – а есть сероватая, как будто присыпанная пылью… Больше всего мне нравится финская бумага. Шикарная!… Проведёшь рукой по листу – и сердце замрёт от нежности и восторга: прямо шёлковая, атласная!
Чем бумага тоньше, тем она больнее режется. Мои руки в многочисленных порезах… Это очень больно. И выглядит жутковато: как будто меня пытали каким-то изощрённым способом.
* * *
Но зато, но зато!… в издательстве оказалась шикарная библиотека, а в ней – полное собрание сочинений Паустовского!