Богумил Грабал - Слишком шумное одиночество
IV
Однажды утром мясники из "Мяса" мне привезли полный грузовик кровавой бумаги и окровавленного картона, целые вороха бумаги, которую я терпеть не мог, потому что от нее исходил сладковатый запах, а я вечно был весь в крови, точно мясницкий фартук. Чтобы защитить себя, я вложил в первый брикет раскрытого Эразма Роттердамского, "Похвалу Глупости", во второй с величайшим почтением поместил "Дона Карлоса" Фридриха Шиллера, а в третьем брикете, дабы и слово претворено было в кровавую плоть, развернул "Се человек" Фридриха Ницше. И я неустанно трудился в рое и туче мясных мух, ужасных мух, которых привезли с собой мясники с бойни, и облака этих мух кружились с бешеным жужжанием и били меня в лицо подобно граду. А когда я пил четвертый кувшин пива, близ моего пресса показался очаровательный юноша, и я сразу догадался, что это не кто иной, как сам Иисус; рядом же вдруг вырос старец с помятым лицом, и я тотчас понял, что это Лао-цзы. Так оба они стояли там, и тысячи мясных и кобальтово-синих мух тысячами зигзагов носились как сумасшедшие туда-сюда, и металлический звук их крыльев и тел звенел на высоких тонах, они вышивали в воздухе подвала огромную живую картину из непрерывно движущихся кривых и брызг -- точно так же, как, разливая краски, составлял свои гигантские картины Джексон Споллок. Две эти фигуры вовсе меня не удивляли, потому что у моих дедов и прадедов, когда они выпивали водки, тоже были видения, им являлись сказочные существа, дед, бродя по свету, встречал русалок и водяных, прадед верил в тех существ, что посещали его в солодовнях пивоварни в Литовле, в таинственных карликов, и гномов, и фей, а я, поскольку был ученым против своей воли, когда засыпал под сводами своей кровати весом в двадцать центнеров, на досках у себя над головой видел Шеллинга и Гегеля, родившихся в один и тот же год, а как-то раз к моей постели приблизился сам Эразм Роттердамский на коне и спросил, как проехать к морю. Так что я не удивился, когда нынче в мой подвал вошли двое, которых я любил, и пока они вот так стояли один подле другого, я впервые уразумел, как важно для того, чтобы понять их, знать их возраст. И пока мухи вились, жужжа, в безумном танце, а я в своей мокрой от крови рабочей куртке попеременно нажимал зеленую и красную кнопки, я видел, как Иисус непрестанно идет в гору, меж тем как Лао-цзы уже стоит на вершине. Я видел пылкого юношу, который жаждал изменить мир, в то время как старик беспомощно оглядывался по сторонам и возвратом к истокам подбивал свою вечность. Я видел, как Иисус молитвой создает действительность, устремленную к чуду, тогда как Лао-цзы, следуя Великим Путем, испытует законы природы, чем достигает мудрого неведения. И я грузил кровавые охапки красной мокрой бумаги, лицо у меня было покрыто кровавыми каплями, и когда я нажимал зеленую кнопку, жернов моего пресса давил вместе с этой жуткой бумагой и мух, которые не могли оторваться от остатков мяса, мух, которые, ошалев от мясного запаха, спаривались, а потом с тем большей страстью совершали свои дерганые пируэты, творя вокруг набитого бумагой лотка густую сень безумия, подобно тому, как в атоме мечутся нейтроны и протоны. Я пил из кувшина пиво и не сводил глаз с молодого и пылкого Иисуса, вечно окруженного прекрасными юношами и девушками, меж тем как Лао-цзы, совсем один, отыскивал достойное себя место упокоения. И когда пресс смял кровавую бумагу, так что из нее брызнули и потекли капли крови, в том числе и от раздавленных мух, я все еще видел Иисуса, благообразного и вдохновенного, в то время как Лао-цзы в глубокой меланхолии с безразличным пренебрежением опирался о край моего лотка, Иисуса, который, исполненный веры, приказывал горам передвигаться, тогда как Лао-цзы оплетал мой подвал сетью неощутимого разума; Иисус казался мне оптимистической спиралью, а Лао-цзы -- безвыходной окружностью, Иисус -полным конфликтов и драм, между тем как Лао-цзы - тихо размышляющим о неразрешимости нравственных противоречий. И, повинуясь красной кнопке, мокрый от крови жернов пресса возвращался назад, а я обеими руками все бросал в освободившийся лоток окровавленные ящики, и коробки, и оберточную бумагу, пропитанную кровью и мясными испарениями; я нашел еще в себе силы открыть в книге Фридриха Ницше страницу о том, как они с Рихардом Вагнером заключили "звездный союз", чтобы потом погрузить эту книгу в лоток, как младенца в ванночку, а после я обеими руками принялся отгонять от себя рои синих и зеленых мух, которые хлестали меня по лицу, точно ветки плакучих ив в бурю.
А после того как я нажал зеленую кнопку, по подвальной лестнице мелкими шажками сбежали две юбки, бирюзово-зеленая и атласно-красная юбки цыганок, которые навещали меня всегда, подобно видению, внезапно, когда я их уже не ждал, когда я думал, что они уже умерли, что их где-нибудь зарезали мясницким ножом их любовники, две цыганки, сборщицы макулатуры, которую они носили в огромных шалях на спине, в таких огромных узлах, в каких в старые времена женщины носили траву из леса; эти две цыганки бродили, пошатываясь, по оживленным улицам, заставляя прохожих отступать в ниши и подъезды, входя же со своим бумажным грузом в нашу подворотню, они перегораживали почти весь проход, а потом, согнувшись, поворачивались спиной к весам и падали навзничь на груды бумаги, освобождались, развязав лямки, от своей тяжкой ноши и, насквозь мокрые и потные, тащили свои узлы на весы; они утирали лоб и смотрели на стрелку, которая показывала то тридцать, то сорок, а то и пятьдесят килограммов коробок и оберточной бумаги из магазинов и универмагов. А если им становилось невмоготу или они слишком уставали (хотя вообще-то у этих цыганок было столько сил и энергии, что, когда они волочили свои узлы, издалека казалось, будто на спине у них целый вагон либо по крайней мере маленькая тележка), то, вконец измученные, они прибегали ко мне вниз, скидывали свои огромные шали и бросались в изнеможении на груды сухой бумаги, задирали чуть ли не до самого пупка юбки, извлекали невесть откуда сигареты и спички и, лежа на спине, курили; они так затягивались, словно тянули сквозь сигарету шоколад. Вот и сейчас я, весь в клубах мух, выкрикнул им что-то, здороваясь; бирюзовая цыганка с поднятой до пояса юбкой легла на спину, у нее были красивые голые ноги и красивый голый живот, и красивый хохолок волос пониже живота взвихрялся, как язычок пламени; одну руку она подложила под платок, перехватывавший на затылке черные жирные волосы, другой же рукой подносила ко рту сигарету, глубоко затягиваясь, так простодушно лежала бирюзовая цыганка, а атласно-красная лежала подобно брошенному полотенцу, так выматывал ее этот непомерный бумажный груз. И я указал локтем на портфель, я всегда покупал себе колбасу и хлеб, но после выпитых кувшинов пива уносил этот завтрак домой, я не мог есть, так я дрожал и трясся во время работы, и к тому же меня переполняло пиво. Цыганки медленно выбрались из бумаги, словно два кресла-качалки, и с сигаретами в зубах принялись в четыре руки копаться в портфеле, достали колбасу, поделили ее поровну, а затем театральным жестом, аккуратно, каблуком, как если бы они давили змеиные головы, затоптали окурки и уселись, для начала они съели колбасу и только потом начали есть хлеб. Мне нравилось смотреть, как они едят хлеб; они никогда не откусывали его, а ломали пальцами, при этом они становились такими серьезными, они отправляли кусочки в рот, кивали головой, касались одна другой плечами, напоминая двух лошадей, которые обречены вместе тащить один воз до тех пор, пока их не отведут на бойню; когда я встречал на улице этих двух цыганок, с пустыми шалями за спиной шагавших к магазинным складам, они всегда шли в обнимку, курили и ступали, пританцовывая в ритме польки. Им приходилось несладко, этим цыганкам: макулатура кормила не только их с двумя детьми, но еще и их покровителя-цыгана, что каждый вечер подбивал их счет, который все возрастал по мере того, как цыганки таскали эти огромные узлы. Тот цыган был необычный человек, он носил очки в золотой оправе и усики, а волосы расчесывал на прямой пробор, и на плече у него всегда висел на ремешке фотоаппарат. Изо дня в день он фотографировал цыганок, эти две добрые души всякий раз старались выглядеть как можно лучше, цыган даже подправлял им лица и только потом отступал назад, чтобы сделать снимок, но у него никогда не было с собой пленки, поэтому цыганки так и не получили ни одного фото, тем не менее они продолжали сниматься и ждали своих портретов, как христиане рая небесного. Однажды я встретил своих цыганок в том месте, где Либеньский мост перепрыгивает из Голешовиц на другой берег Влтавы, близ пивной "У Шойлеров", где на перекрестке регулировал уличное движение цыган-полицейский. У него были белые нарукавники и полосатый жезл, и он, пританцовывая в ритме польки, поворачивался в сторону освободившейся полосы так красиво и с таким достоинством, что я даже залюбовался тем, как гордо несет этот цыган свою получасовую вахту, после которой его сменят. И вдруг в глаза мне блеснули бирюзовый и атласно-красный цвета: на той стороне улицы, за ограждением, так же, как и я сам, стояли две мои цыганки, не в силах отвести взгляд от этого цыгана посреди перекрестка; их обступали цыганята и несколько пожилых цыган и цыганок, они восхищались, закатывали глаза и прямо-таки сияли от восторга при виде того, каких высот достиг их соплеменник. Когда же дежурство подошло к концу и цыгана сменил другой полицейский, он, окруженный остальными цыганами, стал принимать поздравления и знаки уважения, а две мои цыганки упали на колени, я увидел, как опустились на землю бирюзовая и атласно-красная юбки, цыганки чистили ими запыленные форменные ботинки, а цыган улыбался и в конце концов, не сдержав радости, засмеялся и торжественно расцеловался со всеми цыганами, в то время как бирюзово-зеленая и атласно-красная юбки все начищали и начищали ему ботинки.