Антанас Шкема - Белый саван
Однажды растение потянулось ввысь, корни его вырвались из земли, пестрой бабочкой летит оно над лугом. Однажды… зверь разинул пасть, и бегает перо, выводя ноты. Однажды прижались друг к другу мягкотелые, и о любви поют поэты. Однажды время повернуло вспять, и я превратился в шестеренку. И не удивлюсь, если мои потомки обратятся в ослов, в пеларгонии и просто в камни. Какая неприятность! Два камня будут лежать рядом и не смогут поболтать. О речи Черчилля, о поэзия Рильке, о парижские шляпки, о — какой непорядочный этот Пятрайтис и какой добродетельный я сам, но, увы, ни о чем таком не смогут поболтать между собой камни. Останутся лишь звезды, лунное свечение, атональная музыка воды.
Я хотел бы стать камнем, водой, луной, звездой. Хотел бы сохранить глаза и чувствовать окружающий мир. Хотел бы по-прежнему созерцать живую жизнь и знать, что я еще не утратил эту способность. Мне трудно превращаться в винтик в машине, потому что я до сих пор помню удары Эляниных кулаков в дверь моей комнаты.
Я ее не впустил. Слышал, как она звала меня по имени и всхлипывала, и сердилась, и медленными шагами, то и дело останавливаясь, спускалась по лестнице. Через окно я видел, как она шла по улице. Видел ее лицо, несколько раз она взглянула наверх. И мне тяжело, ибо все еще хочется писать. А разве Эляна поможет мне писать? Что это, проявление крайней степени индивидуализма? Укоренившееся эгоистичное желание использовать ближнего своего? Получить удовлетворение в постели и вдобавок выведать несколько легенд? И во имя удачи, ради одного приличного стихотворения, значит, надо специально организовать для себя страдание, организовать для себя материал?
Нанять слугу?
Он будет следовать за мной, держать зонтик над моей головой, и я смогу созерцать дождь и даже анализировать его, и меня ничуть не намочит. Но я хочу брести один, с непокрытой головой, и пусть мне никто не помогает. Up and down, up and down. Старые легенды не умирают. В бессмысленности сизифова труда обнаруживается некая правда. Когда Сизиф упадет в бессилии, другой подставит свое плечо, подхватит камень.
«Сегодня отличная погода», — говорит Гаршва серенькому господину, вздумавшему прогуляться по 34-й. «Вы сможете славно пообедать внизу» — это уже молодоженам, в глазах у которых отблески недавних объятий. «О да, Роки Марциано, вне всякого сомнения, победит» — это бывшему боксеру, важно потирающему свой сломанный нос. «Нет, мадам, я не француз» — это по-девичьи оживленной старушке.
И все-таки я не могу забыть. Все проблемы отступают перед серебристостью Эляны. Я чувствую этот серый тон. Ведь, по сути, мое отречение не было продиктовано усталостью или внезапно нахлынувшей скукой.
Двое людей. Два камня, способных говорить и чувствовать.
— Совершенно верно, шиншиллы на восемнадцатом этаже, сэр.
Они торчат в своих деревянных норах, поглядывают на всех невинными глазками и уплетают солому. Эдакие облезлые кролики, вот тебе и шиншиллы. И какого черта с них сдирают шкуру и шьют шубы.
4
Легкий «студебеккер» с жужжанием несся по автостраде. По обеим сторонам стояли зеленые деревья. Изогнутые мосты пролетали над головой, радио на мгновение примолкало, затем певец снова начинал горланить своим резким, металлическим голосом. Инженер классно водил машину. Он незаметно снижал скорость на поворотах, а когда автострада вонзалась в голубой клочок неба, счетчик показывал семьдесят миль.
Эляна расположилась рядом с Гаршвой на заднем сиденье. Маленькая женщина в сером платье, с пепельными волосами, серыми глазами и лицом балдовинеттийской[33] мадонны. Пухлые губы — деталь, которую художник использовал для того, чтобы подчеркнуть серый тон. В ее тонких пальцах дымилась сигарета, и этот анахронизм был под стать пухлым губам. Очевидно, она в спешке натягивала чулки, шов на правой ноге сильно перекручен. Впереди — широкая спина инженера; монумент, надежное укрытие, эта монументальность еще больше подчеркивала Элянину хрупкость, мелкость пропорций, уютную доверчивость мраморного портика. От сигареты вился голубой дымок, и серые глаза посматривали на Гаршву со спокойным любопытством. «Студебеккер» катил по серой автостраде, зелень лиственного леса как бы струилась по течению, и сама дорога напоминала замерзшую воду канала, по голубому небу скользили клочья серых облаков, и когда неожиданно проглядывало солнце, тогда легкий слой пудры на лице Эляны напоминал серый блик, который отбрасывала мерно покачивающаяся машина.
— Вы любите природу? — задала она банальный вопрос, поскольку молчание затянулось, и выбросила окурок в окно. Окурок улетел прочь внезапно умершей бабочкой, и в этом механическом мире затрепетали никогда не умирающие старые тени. Нимфа с невыразительной внешностью опустила ноги в родниковую воду, худой фавн подглядывал за нею, внутри машины было накурено, поэтому стали проветривать, и серые клубы дыма плавно ускользали в открытые окна.
— Я люблю воду, — ответил Гаршва.
Автострада сделала разворот, захватив кварталы миллионеров. Мимо замелькали пуритански подстриженные парки, виллы в колониальном стиле, промелькнули школа танцев Фреда Астера, пара не поставленных в гараж «кадиллаков», и последним исчез красный рекламный щит Shell.
— А моя жена не любит природу. Она по-прежнему влюблена в Вильнюс, — бросил через плечо инженер и прибавил звук в автомобильном радио. Как раз передавали самый последний шлягер, певица хрипловатым меццо-сопрано молила обнять ее снова и снова и с хорошо продуманной чувственностью стонала.
Гаршва внимательно оглядел волосы Эляны, солнце опять спряталось, и сидящая рядом женщина теперь напоминала задумчивого ребенка, склонившегося над деревянными чурбачками.
— А я в Вильнюсе не жил. Помню его лишь по частым наездам. Мне запал в душу один случай. Представьте, узкая улочка в еврейском гетто. Происходило это в тридцать девятом году. Странное дело, возле перекинутого мостика, соединявшего домишки, вдруг повстречалась мне монашка, молодая, бледная, она заблудилась и спросила у меня дорогу, а я точно не мог сказать. Предложил ей поискать вместе. Мы шли вдвоем и не знали, о чем говорить. Было лето, где-то около полудня, домики выглядели нежилыми, по пути нам встретился чумазый мальчуган, но добиться от него толку так и не удалось, хотя я и дал ему несколько центов. Моя попутчица даже улыбнулась при этом. Уже не помню, как мы очутились неподалеку от Аушрос Вартай[34]. Прощаясь, монашка произнесла: «Да благословит вас Господь» — и слегка покраснела. Не знаю, но почему-то то давнее блуждание у меня ассоциируется с атмосферой Вильнюса. Жизнь этого города всегда была глубоко скрыта от меня. Я просто-напросто заблудился в Вильнюсе.
— Надо было назначить монашке rendez-vous, возможно, тогда жизнь города и приоткрылась бы для вас, — снова весело заметил инженер. У Эляны дрогнули губы.
— Боюсь, она меня бы перекрестила и этим бы все и закончилось, — парировал Гаршва.
— А вы обратили внимание на скульптуры на карнизах домов, на головы умерших дворян на фасаде? На этой самой улице Пилимо? — спросила Эляна, не глядя на Гаршву.
— Я плохо помню. Вроде видел.
— Это они заставили вас блуждать, — и она улыбнулась каким-то своим мыслям, словно в машине больше никого не было. Инженер вдруг обернулся.
— Что ты сказала?
— Ничего особенного. Просто мы вспоминали улицу Пилимо.
— А, — инженер сосредоточился на управлении машиной.
Грустная мелодия, сменившая чувственные стенания меццо-сопрано, наполнила душу печалью и вознесла тело ввысь. Зелень лиственного леса за окном исчезла. Теперь автострада пролегала среди болот. На озерках, этих болотистых лужицах, в глаза бросались рыбачьи лодки, деревянные будочки по берегам, камышовые заросли. Болота накрывал огромный небесный колпак, совершенно серый, нигде не проглядывало ни одной голубой проплешины, солнечный свет слабо сочился из-за туч, тучи были какого-то стального оттенка, и все это навевало тоску, а в салоне машины между тем рождался заговор. Руки женщины лежали на коленях, руки мужчины — на клеенчатом чехле. И женщина начала учащенно дышать, мужчина же слышал удары собственного сердца. В студеной родниковой воде у нимфы замерзли ноги, а хлынувший солнечный свет заставил фавна зажмуриться. Они оба неотвратимо приближались друг к другу, точно две статуи, которые подталкивают привидения.
— Раз уж мы начали с вами этот разговор, осмелюсь заметить, что детали заставляют атмосферу лучиться, — тихо произнес Гаршва, чтобы услышала только Эляна. — А вы могли бы рассказать мне об этих скульптурах дворян?
— Когда-нибудь, — тихо откликнулась Эляна.
— А вот и башня Jones Beach, — воскликнул инженер.
На горизонте проступило очертание острого четырехугольника, они остановились у длинного моста, инженер сунул охраннику пару монет, и когда машина снова покатила по дороге, возвышавшейся над озерками, раскиданными среди болот, в салоне произошло что-то неуловимое. Гаршва подался вперед, а Эляна, наоборот, откинулась и замерла, съежившись в уголке. Так они и въехали на площадку для стоянки машин. Затем мужчины выбрались наружу, они курили и ждали, пока Эляна переоденется. Потом настала их очередь переодеваться, и наконец они все трое в купальных костюмах двинулись к воде по цементной дорожке. Сосновый дух льнул к их освобожденным от одежды телам, Эляна нагнулась и сорвала ромашку, а ее муж поглаживал свою волосатую грудь. Гаршва разглядывал женскую фигурку, обтянутую зеленоватым купальным костюмом. Эляна и в нем была такая же неприметная, как и в своем платье без претензий. Сложена она была на редкость пропорционально, и в этой ее хрупкости, мелкости сквозила удивительная законченность — казалось, ее создал сам бог женщин. С варварской свирепостью печатал шаги ее муж, этот кентавр, совсем недавно превратившийся в человека и научившийся ходить. И долговязый фавн, подобно скульптуре Лямбрука, с еще юношески крепкими мускулами и походкой легкоатлета, но уже обремененный усталостью своего сорокалетнего возраста, замыкал шествие. Этим фавном был Гаршва.