Уильям Фолкнер - Избранное
— Я одолжил зятю мулов, — отозвался негр. — У меня всего одна упряжка, и я ее ему одолжил.
— Я заплачу тебе пять долларов.
Негр поставил на пол ведро, и женщина подошла и унесла его. Он медленно почесал затылок.
— Пять долларов, — повторил Баярд.
— Зачем так торопиться на рождество, белый человек?
— Десять долларов, — с нетерпением сказал Баярд. — Разве ты не можешь забрать своих мулов у зятя?
— Пожалуй, могу. Я так думаю, что к обеду он их сам приведет. Тогда и поедем.
— А сейчас ты почему не можешь? Возьми мою лошадь и поезжай за ними. Мне надо успеть на поезд.
— Сегодня рождество, белый человек. Круглый год работаешь, так хоть на рождество отдохнуть-то надо.
Баярд мрачно выругался, но сказал:
— Ну ладно. Только сразу же после обеда. Позаботься, чтоб твой зять заранее их привел.
— Они будут на месте, вы не беспокойтесь.
— Ладно. Вы тут с тетушкой угощайтесь, вот вам кувшин.
— Спасибо, сэр.
Тяжелая духота притупила его чувства, тепло потихоньку просачивалось в кости, усталые и одеревеневшие после студеной ночи. Негры двигались по комнате — женщина хлопотала со стряпней у очага, негритята забавлялись жалкими игрушками и грязной конфетой. Сидя на жестком стуле, Баярд продремал все утро — он как будто и не спал, но время затерялось где-то, где не было времени, и, долго пребывая в каком-то смутном состоянии между сном и явью, он не сразу заметил, что кто-то безуспешно пытается проникнуть в его мирную отрешенность. В конце концов эти попытки увенчались успехом, и до его сознания дошел голос, возвестивший, что обед готов.
Негры выпили с ним дружески, хотя и немного смущенно — два непримиримых начала, разделенных Кровью, расой, природой и средой, на какое-то мгновенье вдруг соприкоснулись, слившись воедино в общей иллюзии — род человеческий, на один-единственный день забывший свои вожделения, алчность и трусость.
— С рождеством, — робко промолвила женщина, — Спасибо вам, сэр.
Потом обед: опоссум с ямсом, еще одна серая кукурузная лепешка, безвкусная спитая жидкость из кофейника, десяток бананов, зубчатые ломтики кокосовых орехов. Ребятишки, почуяв еду, словно щенята, копошились у ног Баярда. В конце концов он понял, что все ждут, когда он кончит есть, и уговорил их пообедать вместе с ним. После обеда внезапно появились мулы, словно чудом доставленные так и не материализовавшимся зятем, и, усевшись на дно фургона и поставив почти опорожненный кувшин между колен, Баярд в последний раз оглянулся на хижину, на стоявшую в дверях женщину и на поднимавшуюся из трубы прямую струйку дыма.
Рваная сбруя бренчала и позвякивала на тощих ребрах мулов. В теплом воздухе веяло неуловимой прохладой, которая усилится с наступлением темноты. Дорога шла по светлой равнине. Порою в блестящих зарослях бородачевника или из-за бурых обнаженных лесов раздавался печальный звук ружейного выстрела; временами навстречу попадались люди на повозках, верхами или пешком, и кто-нибудь приветственно махал темной рукой негру в застегнутой доверху армейской шинели, исподлобья бросая короткий взгляд на сидевшего рядом с ним белого. «Здорово, с рождеством!» На горизонте, за желтыми зарослями бородачевника и бурыми верхушками деревьев, уходили в бездонное небо голубые холмы. «Здорово».
Они остановились, выпили, и Баярд угостил возницу папиросой. Солнце теперь стояло у них за спиной, в безмятежной бледной синеве не было ни облачка, ни ветерка, ни птицы. «Дни нынче короткие! Еще четыре мили. Веселей, мулы!» Сухой стук копыт по расшатанным мосткам, под которыми, журча, переливался и сверкал ручей меж неподвижных ив, упорно не желавших расставаться с зеленою листвой. Рыжая лента дороги поползла вверх, на фоне неба с обеих сторон бастионами встали зубчатые сосны. Фургон поднялся на гребень холма, и перед ними открылось плато с узором из блестящего бородачевника, темных вспаханных полей, бурых пятен леса и разбросанных тут и там одиноких хижин; оно уходило в мерцающую лазурь, а над низкой полосою горизонта стояло густое облака дыма. «Еще две мили». Позади висело солнце, словно медный шар, привязанный к небу. Путники снова выпили.
Когда они посмотрели вниз, в последнюю долину, где блестящие нити рельсов терялись среди деревьев и крыш, солнце уже коснулось горизонта, и воздух медленно донес до них глухие раскаты далекого взрыва.
— Все еще празднуют, — сказал негр.
С солнечных холмов они спустились в сиреневые сумерки, в которых украшенные венками и бумажными фонариками окна отбрасывали блики на усыпанные хлопушками ступени. Дети в разноцветных свитерах и куртках носились по улицам на сайках, в повозках и на коньках. В полумраке где-то впереди снова послышался глухой взрыв, и они выехали на площадь, по-воскресному тихую и тоже усыпанную обрывками бумаги. То же самое всегда бывало и дома — мужчины и юноши, которых Баярд знал с детства, точно так же проводили рождество: немного выпивали, зажигали фейерверк, наделяли мелочью негритянских мальчишек, которые, пробегая мимо, поздравляли их с рождеством. А дома — рождественское дерево в гостиной, чаша гоголь-моголя возле камина, и вот уже Саймон с неуклюжей осторожностью, затаив дыхание, на цыпочках входит в комнату, где они с Джонни лежат, притворяясь спящими, и, улучив минутку, когда он, забыв об осторожности, наклоняется над их постелью, во все горло кричат: «С рождеством!», а он обиженно ворчит: «Ну вот, опять они меня перехитрили![79]«Но к полудню он утешится, к обеду разразится длинной, добродушной, бессмысленной речью, а к ночи станет уже совсем hors de combat [80], между тем как тетя Дженни будет в ярости бегать по комнатам и, призывая в свидетели самого Юпитера, клясться, что, покуда у нее достанет силы, она ни за что не позволит превращать свой дом в трактир для бездельников негров. А когда стемнеет, в каком-нибудь доме начнутся танцы, и там тоже будут остролист, омела и серпантин, и девочки, которых он знал всю жизнь, с новыми браслетками, веерами и часами, среди веселых огней, музыки и беззаботного смеха».
На углу стояло несколько человек, и когда фургон проезжал мимо, они внезапно бросились врассыпную, в сумерках блеснуло желтое пламя, и громкий взрыв ленивыми раскатами прокатился меж молчаливых стен. Мулы дернули и ускорили шаг, и фургон, дребезжа, покатился быстрее. Из освещенных дверей, увешанных фонариками и венками, настойчиво зазвучали мягкие голоса, и дети, неохотно отвечая на зов, печально росли по домам. Наконец показалась станция; возле нее стоял автобус и несколько автомобилей. Баярд слез, и негр подал ему мешок.
— Премного благодарен, — сказал ему Баярд. — Прощай.
— Прощайте, белый человек.
В зале ожидания горела докрасна раскаленная печка, вокруг толпились веселые люди в лоснящихся меховых шубах и в пальто, но заходить ему не хотелось. Прислонив мешок к стене, он зашагал по платформе, стараясь согреться. Вдоль путей с обеих сторон ровным светом горели зеленые огни стрелок; на западе, над самыми верхушками деревьев, словно электрическая лампочка в стеклянной стене, мерцала вечерняя звезда. Он шагал взад-вперед, заглядывая сквозь светившиеся красноватым светом окна в зал ожидания для белых, где в праздничном воодушевлении беззвучно жестикулировали веселые люди в шубах и в пальто, и в зал ожидания для негров, где пассажиры, тихонько переговариваясь, терпеливо сидели в тусклом свете вокруг печки. Повернув туда, он вдруг услышал, как в темном углу возле двери кто-то застенчиво и робко проговорил: «С рождеством, хозяин». Не останавливаясь, он вытащил из кармана монету. На площади снова раздался глухой взрыв фейерверка, в небо дугою взмыла ракета; мгновенье провисев в воздухе, она раскрылась, словно кулак, беззвучно растопырив бледнеющие золотые пальцы в спокойной синеве небес.
Наконец подошел поезд, со скрежетом остановились вагоны с ярко освещенными окнами, Баярд взял свой мешок и среди веселой ватаги, которая громко прощалась, посылая приветы и поручения отсутствующим, поднялся в вагон. Небритый, в исцарапанных сапогах, в грязных военных брюках, в потрепанной дымчатой твидовой куртке и измятой фетровой шляпе, он нашел свободное место и поставил под ноги кувшин.
Часть пятая
1
«…А поскольку сущность весны — это одиночество, легкая грусть и чувство некоторого разочарования, я полагаю, что очищение переживается значительно острее, если для большей полноты ко всему этому добавить еще и известную долю ностальгии. Когда я дома, мне всегда приходят на память яблони, или зеленые лужайки, или цвет моря где-нибудь в далеких краях, и я предаюсь грусти оттого, что не могу находиться везде одновременно, и еще оттого, что в одной весне нельзя изведать все вместе, сразу, как уста всех женщин мира у Байрона [81]. Но теперь я, кажется, обрел цельность и сосредоточился на одном вполне определенном предмете, что, очевидно, свидетельствует в мою пользу». Перо Хореса остановилось, сам оп вперил взор в страницу, испещренную его почти совершенно неразборчивыми каракулями, а изысканные слова, которые он только что написал, все еще звучали в его мозгу, причудливо и немного грустно, между тем как он сам покинул свой письменный стол, и комнату, и город, и всю ту грубую, крикливую новую обстановку, в которую забросила его судьба, и его неуемная фантастическая ущербность уже опять беспрепятственно витала в пустынных запредельных далях, соединив там воедино все свои несовместимые элементы. На толстых плетях, увивавших карнизы веранды, уже, наверно, набухают сиреневые бутоны, и он без всякого усилия ясно увидел знакомую лужайку под виргинскими можжевельниками, сверкающую белыми и желтыми звездами нарциссов и жонкилей, между которыми в ожидании своей очереди зацвести стоят высокие гладиолусы.