Роже Гар - Жан Баруа
Зежер. Все было загадочно в его жизни.
Баруа. И ты так и не знаешь, что он собирался делать в Женеве?
Зежер. Нет, но предполагаю, что он просто хотел покончить с собой. Логически он должен был прийти к этому... (Пауза.) Волнующая подробность: он сжег все, что могло помочь опознать его, даже сбрил усы в вагоне! Полиции четыре дня не удавалось установить его личность... Гм! Им владела навязчивая мысль: не только умереть, но и исчезнуть...
Баруа (с полными слез глазами). О мой друг, до чего жизнь...
Он не оканчивает фразы. Брэй-Зежер ничего не отвечает; своими желтыми глазами он отмечает разрушительное действие плеврита.
У Баруа были черные густые волосы, за несколько дней они сильно поредели. Глаза ввалились, взгляд сделался усталым, веки набрякли. Он свернулся в шезлонге; руки вяло лежат на коленях.
(С грустной улыбкой). Ты находишь, что я изменился? Зежер (тихо и отрывисто). Да.
Молчание.
Баруа. Знаешь, я был очень болен, очень...
Брэй-Зежер холодно смотрит на него, не отвечая. Потом встает, собираясь уйти.
Зежер. Вольдсмут взялся написать некролог. Я скажу, чтобы он принес его тебе.
Баруа. Нет, уверяю тебя, я ничем еще не могу заниматься. Решай все сам... Пожалуйста, до того, как уйти, дай мне том "Сеятеля" за второй семестр тысяча девятисотого года... Спасибо.
Оставшись один, он перелистывает комплект с болезненной тревогой. Наконец находит статью, мысль о которой неотступно преследует его, пробегает ее глазами, потом медленно перечитывает последнюю страницу.
"Почему боятся смерти? Разве она так сильно отличается от жизни? Ведь наше существование - непрерывный переход от одного состояния к другому: смерть - лишь еще одно изменение. Зачем же бояться ее? Зачем страшиться того, что мы перестанем быть совокупностью, которая только мгновение была единым целым. Как можно страшиться возвращения составляющих нас элементов к неорганическому состоянию, коль скоро это неизбежно сопровождается переходом в бессознательное состояние?
С тех пор как я проник разумом в смысл небытия, которое меня ожидает, проблема смерти для меня больше не существует. Я даже... с удовольствием... думаю, что существо мое недолговечно... И уверенность в том, что жизни моей положен предел... намного увеличивает интерес к ней..."
Он роняет книгу на колени. Он раздавлен тем, что осмелился когда-то писать так, не зная...
Паскаль открывает дверь. Входит Сесиль, за ней Мари.
Мари. Как вы себя сегодня чувствуете, отец? Баруа. Лучше, лучше... Добрый день, Сесиль. Вы так добры, что навестили меня.
Мари наклоняется над ним. Он целует дочь и улыбается ей.
Болезнь помогает нам понять, как мы нуждаемся в других людях...
Сесиль сидит на краешке кресла. Дневной свет резко освещает ее лицо. Баруа видит на нем следы сильного волнения и слез.
Мари стоит у окна; она тоже плакала.
Мари (отвечая на вопросительный взгляд Баруа). Отец, я говорила с мамой о моем призвании. Я ей сказала, что вы дали свое согласие...
Баруа (живо). Я, Мари?.. Но я никогда не был согласен!
Сесиль поворачивается к нему.
Сесиль. Вы знали о намерении Мари раньше меня, Жан. Возможно ли, что вы не отговаривали ее?
Мари (пристально глядя на Баруа). Скажите все, что вы думаете, отец!
Он с трудом собирается с мыслями.
Баруа (Сесили). Я высказал ей свои возражения. Такое призвание слишком чуждо мне, и я не могу понять ого... Но я убедился, что Мари исполнена решимости... и заранее счастлива...
Он не может говорить дальше, не касаясь ран, рубцы которых теперь уважает; и он печально смотрит на жену и дочь, которые страдают одна из-за другой.
Мари стоит, взгляд ее потускнел; она наклонила голову; кажется, она твердо решила не прислушиваться ни к каким доводам.
Перед Баруа проносится воспоминание: Сесиль в год разрыва...
И только теперь он видит, как изменилась Сесиль: куда девалось ее былое каменное упорство, на ее лице теперь - одно только трепетное страдание... По щекам ее струятся слезы. Страшная борьба происходит в ней: материнский инстинкт восстает против веры, она не может решиться отдать своего ребенка даже богу. Сердце ее разрывается.
Сесиль. О да, вы уступили, но ведь вам это было легко! Живет ли она со мной в Бюи, или в монастыре... (Шепелявя.) Но я, я так одинока теперь... Что будет со мною, если она уйдет?..
У Мари вырывается непроизвольный жест; она смотрит то на мать, то на отца...
Оба поняли и отворачиваются. Молчание.
КРИТИЧЕСКИЙ ВОЗРАСТ
I
Nostra vita a che val? [Что стоит наша жизнь? (итал.)]
Леопарди {Прим. стр. 310}.
Прошло полтора года.
Четверг, приемный день главного редактора "Сеятеля".
Баруа беседует с Порталем в своем кабинете, в помещении редакции.
Порталь. Ваши статьи теперь реже появляются в журнале.
Баруа. Да, это правда, но я не настолько самонадеян, чтобы видеть в этом истинную причину... Тем более что в редакцию "Сеятеля" влились новые силы и у нас есть теперь несколько молодых первоклассных журналистов.
Порталь. Да, черт побери, против вас ополчилась новая реакция. Во всех областях сейчас происходит отступление.
Баруа, зябко поеживаясь, подходит к камину и усаживается возле пылающих углей, опустив плечи и упершись локтями в колени.
Баруа. Мода на нас уже прошла; все меняется, таков закон жизни. К прошлому возврата нет... (Он протягивает руки к огню.) Я и сам, когда пишу, уже не чувствую в себе былой непосредственности! Я стараюсь вложить в свои статьи такую же убежденность, как и раньше, но, как бы это сказать... помимо моей воли, только под действием времени, прежняя искренность превратилась в нечто заученное, в своего рода орудие, прием... Пауза.
Порталь (оживленно). А ваше исследование о жизни молодежи? Вы, надеюсь, не забросили его?
Баруа. Нет, я даже пригласил сегодня кое-кого в связи с этой работой. (Устало.) Но мне, в сущности, не следовало предпринимать это исследование: молодежь для меня загадка. Вот уж больше месяца, как я не прикасался к статье. Правда, в связи с моим переселением я вообще несколько запустил все дела.
Порталь. Вы уже устроились на новой квартире?
Баруа (мрачнея). Более или менее... (Он направляется к окну.) Вот видите, там наверху, три окна?.. Квартирка небольшая, но я привыкну к ней. Мои прежние апартаменты стали для меня уж слишком большой обузой. (С улыбкой) Дела мои не блестящи... (Он продолжает, с видимым удовольствием посвящая собеседника в подробности своего существования.) Да, друг мой, мне, в общем, повезло с квартирой! В туманные или даже просто сырые дни мне приходилось сидеть дома, взаперти... Тогда как отсюда, сами понимаете... Я всегда могу, одевшись потеплее, спуститься в редакцию...
Порталь (идя к двери). Ну что ж, я забегу к вам на днях, вечерком; мы поболтаем...
Баруа. Да, как в былые времена...
Оставшись один, он смотрит в огонь. Потом встает, достает из папки исписанные листки бумаги и садится за письменный стол.
Проходит несколько минут.
Он небрежным почерком что-то пишет на полях. Потом вдруг отодвигает листки и звонит.
Баруа (курьеру). Узнайте, пожалуйста, пришел ли господин Далье?
Вскоре входит молодой человек лет двадцати пяти.
Далье - небольшого роста, коротконогий, но широкий в плечах, с крупной головой.
Бледное, худое лицо гладко выбрито. Тонкие, несколько презрительно улыбающиеся губы. Пенсне.
Баруа бросает на него быстрый взгляд, потом слегка откидывается назад.
Баруа. Я только что просмотрел вашу статью, друг мой. Она не годится, совершенно не годится... (Ловит недоуменный взгляд Далье.) Не скажу, что статья плохо написана, но в таком виде она не может быть напечатана в нашем журнале.
Далье стоит молча; лицо его выражает сдержанное удивление.
Баруа находит несколько листков и протягивает их Далье. Вот возьмите... Если такова ваша личная концепция религиозного чувства, тем хуже для вас. Но "Сеятель" не может излагать ее на своих страницах.
Далье. Однако, простите, сударь, я не понимаю; господин Брэй-Зежер просил меня написать именно в этом духе...
Баруа (с неожиданной резкостью). Господин Брэй-Зежер может относиться к этому вопросу как ему угодно! Но главный редактор - я. И пока это положение не изменится, я не разрешу печатать статьи, проникнутые таким узко... сектантским духом!
Лицо его багровеет, потом бледнеет.
Молчание.
Далье, пятясь, делает шаг по направлению к двери. Баруа проводит рукой по лбу; жестом предлагает Далье сесть.
(Переходя на тон мирной беседы.) Видите ли, Далье, вы уклоняетесь от обсуждения многих реальных трудностей... Это, конечно, весьма удобно... Я тоже всю жизнь говорил о крахе религий и, думаю, даже содействовал ему в меру своих сил... Но речь шла о крахе догматических религий, а не об исчезновении религиозного чувства. (Неуверенно.) И если я даже порой путал эти понятия, - а это вполне возможно, - то потому, что не понимал тогда самый характер религиозного чувства, не понимал, что, по природе своей, оно не поддается воздействию разума. (Он пристально смотрит на Далье.) Догматическая форма религии не идет в счет; но религиозное чувство не исчезло, и отрицать его было бы величайшей глупостью, поверьте мне, друг мой; я говорю с такой резкостью, ибо сам допускал подобную глупость... Ведь не исчезает же искусство оттого, что устарели какие-либо из его форм? Не правда ли? Вот и здесь происходит то же самое.