Томас Манн - Хозяин и собака
Но я хочу отметить еще некоторые черточки в характере Баушана, с тем чтобы он как живой предстал перед взором благосклонного читателя. Быть может, это всего лучше сделать, сравнив его с нашим безвременно погибшим Перси, ибо вряд ли сыщешь внутри одной и той же родовой группы две столь диаметрально противоположные натуры. Прежде всего следует иметь в виду, что Баушан психически совершенно здоров, тогда как Перси, о чем вскользь уже упоминалось и как нередко случается с собакамиаристократами, был от рождения дурак и кретин, являя собой поучительный пример доведенной до абсурда чистопородности. Об этом уже шла речь в более широкой связи. Здесь достаточно противопоставить истинно народное здравомыслие, отличающее все поведение и поступки Баушана, - например: когда я отправляюсь с ним на прогулку или когда он встречает меня, эмоции его всегда протекают в рамках обыкновенной и здоровой сердечности, без тени какой-либо истерии, меж тем как Перси в аналогичных обстоятельствах подчас вел себя просто возмутительно.
И все же различие двух этих существ не исчерпывается сказанным; в действительности оно противоречивее и сложнее. Баушан хотя и крепок как. простолюдин, но как простолюдин чувствителен, тогда как его аристократический предшественник, несмотря на более хрупкую и нежную конституцию, обладал куда более гордой и непреклонной душой и, при всей своей глупости, во многом превосходил деревенщину Баушана в смысле выдержки и самодисциплины. Вовсе не в защиту аристократической догмы, а единственно истины ради указываю я на это смешение противоположностей: здоровья и дряблости, изнеженности и стойкости. Так, например, зимой, в трескучий мороз, Баушану ничего не стоит провести ночь на улице, конечно, на соломенной подстилке и за дерюжными занавесками конуры. Слабость мочевого пузыря не позволяет ему находиться семь часов подряд в закрытом помещении без того, чтобы не проштрафиться, поэтому, полагаясь на железное здоровье Баушана, мы даже в самое неприютное время года не пускаем его в комнаты. И вот всего один лишь раз, после очень уж студеной и туманной ночи, Баушан явился на мой зов не только украшенный инеем, сказочно распушившим ему усы и бороду, но и несколько простуженный, - он по-собачьи сухо и односложно кашлял, - но через несколько часов справился с недугом, и все у него прошло бесследно. Кто бы решился подвергнуть Перси, с его тонкой и шелковистой шерстью, испытаниям подобной ночи? С другой стороны, Баушан до смешного боится всякой, даже пустячной боли и выказывает при этом такое малодушие, что это было бы противно, если бы его простоватая наивность не обезоруживала своим комизмом. Когда в поисках дичи Баушан продирается сквозь частый кустарник, я слышу, как он то и дело громко взвизгивает, - это значит, что он наступил на колючку или его хлестнула по носу ветка. А уж если Баушан, прыгая через ограду, упаси боже, чуточку оцарапает себе живот или подвернет лапу, он испускает душераздирающий вопль не хуже героя античной трагедии, прихрамывая, на трех ногах, спешит ко мне и самым жалким образом скулит и хнычет, - причем хнычет и скулит особенно пронзительно, когда его начинаешь утешать и жалеть, хотя через какие-нибудь четверть часа бегает и скачет, позабыв о своих страданиях.
Иное дело Персиваль. Тот, стиснув зубы, терпел. Плетки он боялся не меньше Баушана, но отведывал ее, к сожалению, чаще, потому что, вопервых, я был тогда моложе и вспыльчивее, а во-вторых, его дурость нередко выражалась в упрямом и злобном своевольстве, которое бесило меня и которое невозможно было оставить безнаказанным. Когда, выведенный из себя, я срывал с гвоздя плетку, он, правда, заползал на брюхе под стол или скамейку, но при наказаний не издавал ни единой жалобы, разве только тихо застонет, если я уж очень больно хлестну, а дружище Баушан, тот, стоит мне протянуть руку к плетке, уже заранее пищит со страху.
Короче говоря - ни самолюбия, ни выдержки! Впрочем, поведение Баушана редко дает повод к такого рода крайним мерам, поскольку я уже давно отвык требовать от него действий, несовместимых с его натурой, что, конечно, могло бы привести к неприятным столкновением.
Так, например, я не спрашиваю с него никаких фокусов, да это было бы и бесполезно. Он не ученый, не балаганное чудо, не танцующий на задних лапах дурашливый пудель, он полный энергии юный охотник, а не какойнибудь профессор. Я уже упоминал о том, что он великолепно прыгает.
Когда нужно, Баушан преодолевает любое препятствие; если оно слишком высоко, чтобы перемахнуть через него обычным прыжком, он подскакивает, цепляется лапами и, подтянувшись, спрыгивает на другую сторону, словом, берет его. Но препятствие должно быть настоящим препятствием, то есть таким, под которое не просунешься и не подлезешь, иначе Баушан счел бы безумием через него прыгать. Стена, ров, решетка, забор без лазеек - вот настоящие препятствия. Прясло в изгороди или протянутая тросточка - не препятствия, а потому незачем через них прыгать и валять дурака, наперекор себе и здравому смыслу. Баушан не желает этого делать.
Сколько я его ни заставлял перепрыгивать через такое воображаемое препятствие - не желает, и баста! Бывало, обозлишься, возьмешь Баушана за загривок и, хоть он и верезжит, перебросишь через жердь, а он, шельмец, еще делает вид, что ты только этого и хотел, и приветствует такое сомнительное достижение прыжками и восхищенным лаем. Можно бить его, ласкать - ничем его не проймешь и не переубедишь: разум Баушана восстает против явной бессмыслицы чистого фокуса. Он вовсе не невежа, он рад угодить хозяину - и не только по собственной охоте, но и по моей просьбе или приказанию с готовностью прыгает через сплошную изгородь и очень бывает доволен, когда я его за это похвалю и приласкаю. А вот через жердь или тросточку он ни за что не прыгнет, а непременно проскочит под нее, хоть ты его убей. Он будет ползать у ног, скулить, молить c пощаде, потому что боится боли, боится, как самый последний трус, но никакой страх и никакая боль не заставят его пойти против внутреннего своего убеждения, хотя физически прыжок через тросточку для него сущий пустяк. Потребовать этого от него не значит ставить перед ним вопрос, будет он прыгать или нет; вопрос предрешен, и приказ может привести только к одному - к порке. Ибо требовать от Баушана непонятного и, по непонятности своей, невыполнимого, с его точки зрения, значит только искать повода к пререканиям, ссоре и порке, которые, по существу, уже заключены в самом требовании. Таково, насколько я понимаю, мнение Баушана на сей счет, причем я отнюдь не уверен, вправе ли мы назвать это Упрямством. Упрямство может и должно быть сломлено; Баушан же скорее Умрет, нежели станет исполнять какие-то бессмысленные фокусы.
Загадочная душа! Такая близкая и вместе с тем непонятная, а в некоторых проявлениях своих столь чуждая, что слова наши бессильны охватить ее внутреннюю логику. Как, например, объяснить тягостную по своей нервной напряженности и для участников и для свидетелей церемонию встречи и знакомства или хотя бы взаимного ознакомления двух собак?
Сотни раз на прогулках с Баушаном я наблюдал такого рода встречи, вернее сказать, оказывался невольным и растерянным их свидетелем, и всякий раз во время такой сцены обычно понятное мне поведение Баушана оставалось для меня книгой за семью печатями, - при всем сочувствии к нему, мне не удавалось вникнуть в ощущения, законы и родовые обычаи, лежавшие в основе его действий. Поистине нет ничего более мучительного, захватывающего и рокового, чем встреча двух собак на улице; кажется, будто над ними властвуют недобрые чары. Это какая-то связанность - другого слова не подберешь, - они и хотели бы, но не могут пройти мимо друг друга, и замешательство их не знает границ.
Я уж не говорю о таком случае, когда одна из сторон находится взаперти за высоким забором; правда, и тогда нельзя предугадать, как тот и другой поведут себя, но это все же наименее опасная ситуация. Они чуют друг друга бог знает на каком расстоянии, и вдруг Баушан, как бы ища у меня защиты, начинает жаться к моим ногам и скулить, выражая такую бесконечную душевную боль и тоску, какую никакими словами не передашь; меж тем чужая собака за забором подымает свирепый лай, будто бы рьяно охраняя владения хозяев, лай, который, однако, тоже нет-нет да и сбивается.на плаксиво-ревнивое и жалобное повизгивание. Мы приближаемся, вот мы уже поравнялись с забором. Чужая собака поджидает нас, она бранится и оплакивает свое бессилие, кидается, как безумная, на забор, всем своим видом показывая (насколько это серьезно, одному богу известно), что непременно разорвала бы Баушана в клочья, если бы только ей -дали волю. Тем не менее Баушан, который преспокойно мог бы остаться рядом со мной и пройти мимо, подходит к забору; он не может иначе поступить, он сделал бы это, даже если бы я ему запретил: пройти мимо - значило бы преступить какие-то внутренние законы, куда более глубокие и нерушимые, чем мой запрет. Итак, он подходит к забору и прежде вГсего со смиренным и невозмутимым видом совершает жертвоприношение, которое, как ему известно по опыту, должно несколько успокоить и хоть ненадолго умилостивить противника, - во всяком случае, на то время, пока он в другом месте, пусть даже рыча и повизгивая, занят тем же делом. Вслед за тем оба пса срываются с места и начинают гоняться вдоль забора, один по одну, другой по другую сторону, не отставая друг от друга ни на шаг и совершенно молча. В конце участка оба одновременно поворачивают и мчатся обратно. И вдруг, на середине, останавливаются как вкопанные, причем уже не боком к забору, а перпендикулярно к нему, и, приставив нос к носу, замирают. Так стоят они довольно долго, чтобы затем продолжать свое странное и ничем не оправданное соревнование в беге, плечом к плечу, вдоль забора. Но вот наконец Баушан, пользуясь своей свободой, удаляется. Какая ужасная минута для запертого пса! Он не может этого вынести, усматривает беспримерную подлость в том, что другой вздумал так вот, ни с того ни с сего, взять да уйти, он рвет и мечет, носится, как безумный, взад и вперед, грозится перескочить через забор, чтобы расправиться с изменщиком, и шлет ему вдогонку самую страшную ругань и проклятия. Баушан все это слышит и, должно быть, болезненно переживает, о чем свидетельствует его тихий и смущенный вид; но он не оглядывается и не спеша трусит дальше, а оскорбительная брань за нами мало-помалу переходит в повизгивание и затем смолкает.