Стефан Хвин - Гувернантка
И только когда прилетавший из-за леса ветер трепал густые заросли жасмина, взметал с дорожки желтые листья, а затем сдувал их с мозаичного столика, как карты, которыми кто-то раскладывал на круглой столешнице замысловатый пасьянс, можно было услышать тихое призывное воспоминание о безмятежных летних вечерах, поскрипывание подвешенной на цепях скамейки, которая медленно покачивалась на веранде, словно кто-то, не отбрасывающий тени, сел на нее и, оттолкнувшись кончиками пальцев от деревянного пола, с этого раскачивающегося сиденья долго смотрел на башни Собора. Пруд зарастал камышом и ряской и делался похожим на черный вход в подземелье, затянутый дрожащей зеленой пленкой. В погожие сумерки в высоких окнах веранды отражались две четко выделяющиеся на фоне неба башни, позолоченные светом зари над буковыми лесами. Ничто не нарушало покой пустого дома, утонувшего в дичающем саду, хотя на юге и на востоке по огромной равнине, простирающейся от моря до моря, шли большие армии, горел город за городом, а в Варшаве дома-новостройки рушились под ударами бомб.
Война застала Целинских на Новогродской. В один из последних дней сентября отец Александра, подойдя к окну, увидел солдат в серо-зеленых мундирах и чужих касках, которые занимали здание почты по другой стороне улицы. Хорошие времена закончились. Чтобы выжить, приходилось распродавать имущество. Со стен начали одна за другой исчезать картины Герымского и Герсона. Печку нечем было топить. Вечерами под лампой, прикрытой черной бумагой, из выстланных пурпурным плюшем коробочек и шкатулок вынимали мелкие серебряные и золотые вещицы, взвешивая их на ладони.
Варшава была разделена на два города. Высокая кирпичная стена пересекла парки, дворы и улицы. В первом городе люди носили на груди желтые звезды — этим людям была гарантирована скорая смерть. Во втором звезд не носили, и смерть ожидали позже. Того, кто пытался перейти из одного города в другой, убивали. Вовсю клеймили женщин и мужчин. Под Краковом, за железными воротами с надписью «Труд делает свободным», на детских ручонках иглой выкалывали синие номера. В бараки, огороженные колючей проволокой, длинными железнодорожными составами свозили со всей Европы тысячи цыган, чтобы сжечь в кирпичных печах. Были среди них и те, с кем панна Эстер много лет назад повстречалась на лугу за Нововейской.
В комнате на втором этаже, в кровати панны Эстер Зиммель, под двумя одеялами, засунув голову под подушку, теперь спала беспамятным тревожным сном Юлия Хирш, до сентября работавшая в министерстве по делам вероисповеданий и просвещения; она убежала из города за стеной. Когда страх сделался невыносим, панна Хирш, подойдя к зеркалу в ореховом шкафу, перед которым когда-то они с панной Эстер и панной Далковской примеряли платья от Херсе, портняжными ножницами коротко остригла волосы и покрасилась в платиновую блондинку.
Ее арестовали в апреле на Кошиковой.
Когда немцы заняли Варшаву, бумаги советника Мелерса, хранившиеся в архиве министерства по делам вероисповеданий и просвещения, привлекли внимание доктора Хайнсдорфа, которому было поручено изучить документы, касающиеся «непольского населения, проживающего на территории Речи Посполитой». Когда ему на стол положили папку с надписью «Юлия Хирш», он обнаружил в ней черновики писем на превосходном немецком языке, адресованных некой «Эстер Зиммель» (Danzig, Frauengasse, 12). В одном из писем — где речь шла о каком-то приеме в доме на Новогродской — среди имен гостей мелькнула фамилия «Мелерс». Хайнсдорф посчитал это хорошим знаком.
Уже через два дня он появился в Павяке, куда Юлию привезли с Аллеи Шуха[70], и провел с ней несколько долгих вежливых бесед о жизни и обычаях польских цыган, проверяя таким образом достоверность фактов, установленных им в ходе расследования.
Затем он вручил ей пачку рукописей, добавив, что у нее есть месяц для перевода всего этого на немецкий, «поскольку с предметом она очень хорошо знакома». С первого же взгляда Юлия узнала «цыганскую докладную записку Мелерса» из архива министерства. Эти аккуратно исписанные русскими буквами страницы она всегда брала в руки с волнением. Составленные советником Мелерсом описания цыганских обрядов, вне всяких сомнений, свидетельствовали, что автором руководило не только холодное любопытство, но и душевная потребность. Тут, вероятно, сказалось его юношеское увлечение трудами Гердера[71]. Работая над докладной запиской, советник Мелерс, по всей видимости, ощущал себя чутким археологом уходящего мира. Он хотел — такую приписку Юлия нашла на одной из страниц — «сохранить во всей красе» то, что обречено на исчезновение.
Доктор Хайнсдорф приходил к Юлии еще пару раз, приносил турецкие сигареты, шоколад и белый хлеб. Говорил о разных вещах, не всегда существенных, однако было заметно, как велик его интерес к красивым генеалогическим древам цыганских родов из Венгрии и Западной Галиции, тщательно изображенным советником Мелерсом на больших листах кобленцкой бумаги вскоре после его возвращения из Кенигсберга от самого Бильмана.
Прекрасно понимая, что ей грозит, Юлия старалась растянуть работу над переводом, множила приложения и комментарии к приложениям, однако доктор Хайнсдорф, довольно быстро ее раскусив, недвусмысленно дал понять, что, если и дальше так пойдет, перевод будет поручен кому-нибудь другому, а она сама вернется в общую камеру, откуда каждые несколько дней забирали людей и в товарных вагонах везли по живописной Варшавско-Венской железной дороге, среди полей пшеницы, лугов ромашек и маков, на юг в маленькое местечко под названием «Аушвиц»[72].
Впоследствии, когда ей удалось убежать из эшелона, она услыхала, как кто-то в ее присутствии понизив голос заметил, что записки советника Мелерса, которые она так старательно перевела в тюрьме на немецкий, якобы ускорили «окончательное решение» проблемы ромов в Генерал-губернаторстве[73]. Однако бывшие сотрудники министерства, которые помогли ей бежать, когда она им повторяла эти слова, лишь пожимали плечами, советуя не угрызаться, поскольку значительная часть содержащейся в «цыганской докладной записке» информации утратила актуальность уже в начале двадцатых годов и вряд ли была включена в оперативные материалы.
В городе за стеной, в большой швейной мастерской на Крохмальной, куда согнали людей из северных кварталов, красавица Виола Зальцман, счастливо исцелившаяся благодаря дорогостоящему лечению в Бад Эссене, вместе с отцом, торговцем зерном, чья контора на Злотой перешла к некоему Шульце, и сотней женщин, которым нечего было есть, целыми днями, под свисающими с потолка на голых проводах лампочками, исколовшей пальцы толстой иглой шила из добротного лодзинского сукна теплые шинели, в которых молодые немецкие солдаты время от времени отправлялись в подваршавские леса охотиться на евреев, прятавшихся в вырытых под землей ямах.
Панна Далковская, по-прежнему спокойная, не утратившая охоты шутить, хотя в сентябре потеряла родителей, когда дом на Вспульной был разрушен во время бомбежки, держала вместе со знаменитой писательницей Налковской табачную лавку, торгуя турецкими сигаретами и остатками предвоенных запасов. Пан Эрвин, обаятельный распорядитель балов в Собрании, которого втянул в Еврейскую боевую организацию Эфраим Мандельс, жених Виолы Зальцман, руководил строительством бункеров в южной части города за стеной. Одиннадцатого ноября около полудня, в самом конце смены обслуга печей засунула тело доктора Хильдебранда с улицы Леопольдины — головой вперед — в кирпичную печь в третьем крематории Биркенау.
А в прекрасных темных глазах Виолы Зальцман, в усталых глазах пана Зальцмана, в по-прежнему спокойных ясных глазах панны Далковской, в зазывно сверкающих глазах Эрвина Хольцера, в глазах Эфраима Мандельса, Юлии Хирш, доктора Хильдебранда, юного Маркевича, профессора Аркушевского, Янека Дроздовича, в глазах всех этих людей, хороших и плохих, счастливых и несчастных, отчаявшихся и не потерявших надежды, которые ходили по варшавским улицам, делали покупки в магазинах на Новом Святе, а когда-то веселились у Лурса и в «Земянском», где-то глубоко, на самом дне, среди сотен полузабытых образов, все еще мерцало, как брошенная в воду серебряная монета, становясь все бледнее, все тусклее, отражение обрамленного легкой короной черных волос лица молодой женщины, которая однажды солнечным днем появилась на Новогродской улице, а потом села в поезд, унесший ее по Варшавско-Венской железной дороге далеко на юг.
Ну а что же Анджей?
По возвращении из венской клиники Вейсмана Анджей до самого начала войны работал у профессора Аркушевского на Церкевной. Когда немцы заняли Варшаву, он остался в отделении св. Цецилии, хотя также помогал отцу торговать картинами и золотом. Много месяцев он раздобывал для больницы лекарства у промышляющих на черном рынке спекулянтов, которые брали только царские золотые рубли. Расплачивался он картинами и безжалостно расправлялся с теми, кто по ночам крал из стеклянных шкафчиков в подвалах больницы швейцарские медикаменты.