Онелио Кардосо - Онелио Хорхе Кардосо - Избранные рассказы
«Я ведь с шести лет сирота, ни отца, ни матери. Дед мой взял меня к себе, и в семь лет я уже рубил вместе с ним сахарный тростник, бродя по всей Кубе, — вот так, без семьи, без крыши над головой; собственного котелка, чтобы сварить обед, и того у нас не было».
В остальных же случаях вы великодушно смешили людей.
Поздними вечерами в нашем общежитии мы слушали ваши истории. Утра, JIa Груа, Хулиан, Хики да и все мы просили вас рассказать нашу любимую историю о том, как вы однажды держали пари на пять песо.
И вот, спрятавшись за пологом от москитов, не прибегая к помощи жестов и мимики, которые столько значат для рассказчика, вы начинали:
«Придумал я это потому, что мы уже третий день щелкали зубами от голода, — не так я сам, как ребятишки и жена. Я пошел тогда в лавку, а там лежали целые горы мелких бананов. Не помню уж точно, но кто-то заметил:
— Что, Пенья, стоит тебе открыть рот — и полгрозди как не бывало.
— Пожалуй, да, — ответил я, и тут меня осенило. Я смотрел на бананы, но чудился мне билет в пять песо, величиной с добрую банановую гроздь. — Если в этой грозди шестьдесят бананов, — говорю, — ставлю пять песо, что я всю ее съем.
— Идет, пять песо, — сказал хозяин. — Ставь.
Ставь! И это он говорит мне! Но делать нечего, и я смело продолжал:
— Ты смотри, чтобы ни одного банана отсюда не продали, я сию минуту вернусь, принесу пять песо.
И я выбежал из лавки. А теперь представьте себе: на Кубе — „мертвый сезон“, и, само собой, на тридцать лиг вокруг ни у одной живой души нет этих пяти песо, да еще чтобы одолжить другому. Тогда я вспомнил про кума. Если у него есть, он даст. И правда, дал, только при этом добавил:
— Три песо тут мои, два — шуриновы. А на завтра у нас ничего не осталось.
Я ему поклялся, что беру всего на час и сразу же верну. Без долгих проволочек иду в лавку. Хозяин выкладывает на прилавок пять песо, я поверх кладу свои и протягиваю руку, чтобы оторвать от грозди первый банан.
— Постой-ка, — останавливает он меня. — Я тебе шестьдесят бананов оттуда принесу.
Не хотел, гнида, терять деньги, вот и пошел в кладовку оторвать от других гроздей самые крупные „Ладно, — думаю, — либо лопну, не сходя с места либо выиграю и куплю своим кинтал[34] муки и бататов“. Хозяин вернулся и выложил штабелем шестьдесят толстых, словно дорожные катки, бананов.
— Валяй, — говорит.
И я отвечаю:
— Начали.
В ту пустоту, что голодуха оставила у меня в желудке, сорок бананов вмещались запросто. Так что принялся я за них с полным удовольствием, думая о своих ребятишках. Ну, и дело пошло: первый банан, второй, третий, пятнадцатый с половиной, хотя, конечно, все это уже стало походить на чистое обжорство. А хозяин тем временем пододвигает к себе денежки, до того уверен, что я не вынесу. Тогда, чтобы держать его подальше от денег да подзавести немножко, я спрашиваю:
— Мелькиадес, у тебя тут воды не найдется?
— Есть, — отвечает. — Тебе кружку или полторы?
А у самого глаза того и гляди из орбит вылезут от желания, чтобы я сказал „да“, но я спокойно так, давая ему получше усвоить мои слова, говорю:
— Нет, погоди, пока сороковой не прикончу, тогда уж сразу три кружки выпью, чтобы все у меня к пяткам осело. Смекаешь?
— Ладно, — отвечает он и в сомнении отступает назад, а я, словно корабль в бурю, иду себе своим курсом.
После пятидесяти бананов я совсем распустил пояс и даже снял башмаки: казалось, вся одежда на мне вот-вот лопнет по швам. Но я не сдавался, нет, не сдавался, глотал и глотал, даже кум, прибежавший поглядеть на пари, перепугался и стал просить:
— Пенья, у тебя же глаза выскочат, — лучше бедный, да живой.
А я все ем; и вот уже кажется, что эти проклятые бананы цепочкой скользят по глотке, и ни вкуса в них и ничего, пока, наконец, пятьдесят восьмой, пятьдесят девятый… хватаю левой рукой шестидесятый, засовываю в рот, а правой сгребаю деньги и выдавливаю из себя:
— Мои.
Вот и все. Но, надо сказать, унес я с собой только деньги, потому что все шестьдесят съеденных бананов остались напротив лавки, на дороге, ведущей в Гуарейрас».
Или тот, другой ваш рассказ, Пенья:
«Чтобы я заплатил двадцать песо за такси! Из каких, спрашивается, денег? Но у меня жена тогда лежала в больнице в Карденасе, а мы пробавлялись кое-какой работенкой неподалеку от городка Марти.
До Карденаса, считай, двенадцать лиг. Из чистой любезности то один шофер, то другой подвозили меня немного на грузовиках по шоссе, пока наконец, уже поздно вечером, в четырех лигах от Карденаса не остановилось такси. Пассажиры вышли, а я стою, поглядываю: куда, интересно, поедет этот шофер и сколько он запросит? В кармане у меня ровно шесть реалов.
— Сколько до Карденаса? — спрашиваю.
— Для тебя двадцать песо, и то считай, что задаром.
Каким же гадом нужно быть, чтобы взять да и запросить двадцать песо с оборванца, стоящего посреди дороги. „Ладно, думаю, ты не хитрее меня“.
— Согласен, — говорю я ему. — Довезешь до окраины, там живет мой отец.
— Докуда скажешь, — отвечает шофер, и машина трогается.
Я устраиваюсь хорошенько на заднем сиденье, так, чтобы удобнее было выскочить, когда приедем. К счастью, уже совсем стемнело. Вот и первые огоньки на окраине, я пропускаю три дома, наклоняюсь вперед и прошу:
— Остановись, проехали дом.
— Ничего, — отвечает шофер. — Сейчас дадим задний ход.
— Да ладно, не стоит, не трать бензин зря. Подожди здесь, я деньги вынесу.
И не успел он и слова сказать, как я выскочил из машины. Шофер завертелся, все старался в лицо мне заглянуть, да куда там! Разве ночью увидишь лицо такого черного, как я? Слава богу, что хоть на руку он мне не посмотрел, — я разулся и держал в руке ботинки.
— Ты не забудь, мы за двадцать условились, — говорит он.
— Да хоть за сорок, отец здесь, стало быть, все в порядке, куманек.
А сам думаю: „В любом из этих домишек мог бы жить мой отец, если бы он вообще был жив“. Но машина едет задним ходом вслед за мной, чтобы, значит, подождать меня у самых дверей. „Ну что ж, — снова думаю, — хочешь не хочешь, а роль надо до конца доиграть“. Выбрасываю руку вперед и принимаюсь лупить в дверь.
— Отец, — кричу, — просыпайся, это я приехал, твой сын!
Шофер поверил, заглушил мотор, а я, пользуясь тем, что ни зги не видно, бросаюсь бежать, перепрыгиваю через забор и… только ветер свистит в ушах, пока я не добегаю до другой окраины города, где стоит больница.
Устал я так, словно всю дорогу пешком шел. А жена мне и говорит:
— Я верила, что ты придешь, Пенья, где бы ты ни был, все равно придешь».
Вот таким я знал вас, Пенья. Знал и еще кое-что: например, что однажды вы, словно последняя собака, как вы сказали, за два песо, голодный, целый день лазали по болотам Сапаты, подбирая диких уток для охотников, приехавших из Гаваны и не желавших замочить подошвы.
Именно поэтому в тот день, когда вы обернулись ко мне и сказали те самые слова, я так настойчиво напоминал вам о Плая-Хирон и Эскамбрае. Я никогда не терял к вам уважения и, может, потому немного растерялся, услышав ваш вопрос:
— А раньше, когда все мы голодали и у меня не хватало воли убить кого бы то ни было даже ради своих, для чего я берег мою храбрость, кум?
— Для Плая-Хирон! — закричал я.
Вы вдруг замолчали. Тростник шелестел на ветру. И вы, улыбнувшись, добавили:
— А пожалуй, верно.
И легко, как только вы один умеете, снова принялись рубить тростник. Утра говорит, что никто другой не рубит тростник с такой легкостью, и я видел это своими глазами: вокруг вас, Пенья, поднимался целый вихрь, нет, ураган тростниковых листьев.
1972.
Голод
(Перевод В. Капанадзе)
Здесь, на этой зеленой горе, стоит сейчас школа в три этажа, прекрасная, как птица, и видно ее со всех сторон.
В здании этом, наверное, окон пятьсот, а то и тысяча — я их не считал. Везде асфальтированные дорожки — кто бы мог подумать! — и небольшой скверик, а в нем памятник герою революции. Ну как же, все тут есть, и электричество тоже.
Раньше на этом самом месте только и было что дом моего кума Эмилиано, скотный двор, еще кое- какие домишки да раскидистый атехе. А вокруг, по склонам хребтов, — сплошной лес, как зеленые волны: то вверх, то вниз. На этаких кручах ни ноги, ни копыта не помогут — это я к тому, что через здешние леса ни пешему не пройти, ни верховому не проехать. Испокон веку так было.
Здесь, наверху, только птицы и чувствовали себя вольготно, — знай себе летают. А остальным куда деваться — бездорожье да жизнь беспросветная.
Все это раньше здесь было. Я-то знаю, потому как давно на свете живу и никуда отсюда не уезжал, тут и родился. Я всегда говорил — из родных мест ни за что не уеду, и теперь вот пристроился здесь садовником. Куда денешься — работаю с грехом пополам.