Дмитрий Мамин-Сибиряк - Том 7. Три конца. Охонины брови
— Одолел меня Морок, — жаловался Полуэхт. — Хошь сейчас избу продавать… Прямо сказать: язва.
Артем только качал головой в знак своего сочувствия.
— Ядовитый мужичонко, — поддакивал он Самоварнику. — А промежду прочим и так сказать: собака лает — ветер носит. Надо его будет немного укоротить.
— Родимый мой, заставь вечно бога молить!.. Поедом съел… Вот спроси Митрича.
— Укротим, Полуэхт Меркулыч, только оно не вдруг, а этак полегоньку… Шелковый будет.
Когда Морок увидел, как Артем завел «канпанию» с Самоварником, то закипел страшною яростью и, выскочив на улицу, заорал:
— Эй, солдат, кислая шерсть, чаю захотел?.. Завели канпанию, нечего сказать: один двухорловый, а другой совсем темная копейка. Ужо который которого обует на обе ноги… Ах, черти деревянные, что придумали!.. На одной бы веревке вас удавить обоих: вот вам какая канпания следовает…
— Ах, озорник, озорник! — удивлялся «Домнушкин солдат». — Этакая пасть, подумаешь, а?
Вместе с Самоварником солдат пробрался на фабрику и осмотрел все с таким вниманием, точно собирался ее по меньшей мере купить. С фабрики он отправился на Крутяш.
— Давно собираюсь роденьку свою навестить, — объяснял он Самоварнику. — К Никону Авдеичу, значит… Не чужой он мне, ежели разобрать. Свояком приходится.
Эта смелость солдата забраться в гости к самому Палачу изумила даже Самоварника: ловок солдат. Да еще как говорит-то: не чужой мне, говорит, Никон Авдеич. Нечего сказать, нашел большую родню — свояка.
Действительно, Артем отправился на Медный рудник и забрался прямо к Анисье в качестве родственника. Сначала эта отчаянная бабенка испугалась неожиданного гостя, а потом он ей понравился и своею обходительностью и вообще всем поведением.
— Все-то у вас есть, Анисья Трофимовна, — умиленно говорил солдат. — Не как другие прочие бабы, которые от одной своей простоты гинут… У каждого своя линия. Вот моя Домна… Кто богу не грешен, а я не ропщу: и хороша — моя, и худа — моя… Закон-то для всех один.
— Уж ты не взыскивай с нее очень-то, — умасливала его Анисья. — Одна у нас, у баб, слабость. Около тебя-то опять человеком будет.
— Это вы правильно, Анисья Трофимовна… Помаленьку. Живем, прямо сказать, в темноте. Народ от пня, и никакого понятия…
Палач отнесся очень благосклонно к «свояку» и даже велел Анисье подать гостю стакан водки.
— Не потребляю, Никон Авдеич, — ответил Артем. — Можно так сказать, что даже совсем презираю это самое вино.
— Какой же ты после этого солдат? — удивлялся Палач. — Эх, служба, служба, плохо дело…
— И прежде не имел я этого малодушия, Никон Авдеич, а теперь уж привыкать поздно.
Особенно любил Артем ходить по базару в праздники; как из церкви, так прямо и на базар до самого вечера. С тем поговорит, с другим, с третьим; в одной лавке посидит, перейдет в другую, и везде свой разговор. Базар на Ключевском был маленький, всего лавок пять; в одной старший сын Основы сидел с мукой, овсом и разным харчем, в другой торговала разною мелочью старуха Никитична, в третьей хромой и кривой Желтухин продавал разный крестьянский товар: чекмени, азямы, опояски, конскую сбрую, пряники, мед, деготь, веревки, гвозди, варенье и т. д. Две лучших лавки принадлежали Груздеву, одна с красным товаром, другая с галантереей. Перед рождеством в лавку с красным товаром Груздев посадил торговать Илюшку Рачителя: невелик паренек, а сноровист. Поверять его приезжал каждую субботу старший приказчик из Мурмоса, а иногда сам Груздев, имевший обыкновение наезжать невзначай.
По праздникам лавка с красным товаром осаждалась обыкновенно бабами, так что Илюшка едва успевал с ними поправляться. Особенно доставалось ему от поденщиц-щеголих. Солдат обыкновенно усаживался где-нибудь у прилавка и смотрел, как бабы тащили Илюшке последние гроши.
— Эх, бить-то вас некому, умницы! — обругает он иной раз, когда придется невтерпеж от бабьей глупости. — Принесла деньги, а унесла тряпки…
— Ты сам купи да подари, а потом и кори, — ругались бабы. — Чего на чужое-то добро зариться? Жене бы вот на сарафан купил.
Илюшка вообще был сердитый малый и косился на солдата, который без дела только место просиживает да другим мешает. Гнать его из лавки тоже не приходилось, ну, и пусть сидит, черт с ним! Но чем дальше, тем сильнее беспокоили эти посещения Илюшку. Он начинал сердиться, как котенок, завидевший собаку.
— Трудненько тебе, Илюша, — ласково говорит солдат. — Ростом-то еще не дошел маненько…
— Не твоя забота, — огрызается Илюшка. — Шел бы ты, куда тебе надо, а то напрасно только глаза добрым людям мозолишь.
— Ишь ты, какой прыткой! — удивляется солдат. — Места пожалел.
В каких-нибудь два года Илюшка сделался неузнаваем — вырос, поздоровел, выправился. Только детское лицо было серьезно не сто годам, и на нем ложилась какая-то тень. По вечерам он частенько завертывал проведать мать в кабаке, — сам он жил на отдельной квартире, потому что у матери и без него негде было кошку за хвост повернуть. Первым делом Илюшка подарил матери платок, и это внимание прошибло Рачителиху. Зверь Илюшка точно переродился, и материнское сердце оттаяло. Да и все другие не нахвалились, начиная с самого Груздева: очень уж ловкий да расторопный мальчуган. Большому за ним не угнаться. Рачителиха чувствовала, что сын жалеет ее и что в его задумчивых не по-детски глазах для нее светится конец ее каторжной жизни. Не век же и ей за кабацкою стойкой мыкаться.
Раз вечером Илюшка пришел к матери совсем угрюмый и такой неласковый, что это встревожило Рачителиху.
— Уж ты здоров ли? — спросила она.
— Ничего, слава богу…
Помолчав немного, Илюшка, между прочим, сказал:
— Солдат меня этот одолел… Придет, вытаращит глаза и сидит.
— Ну, и пусть сидит… Он ведь везде эк-ту ходит да высматривает. Вчерашний день потерял…
— Нет, мамынька, не то: неспроста он обхаживает нас всех.
— Чумной какой-то!.. Дураком не назовешь, а и к умным тоже не пристал.
Илюшка только улыбнулся и замолчал.
— Мамынька, што я тебе скажу, — проговорил он после длинной паузы, — ведь солдат-то, помяни мое слово, или тебя, или меня по шее… Верно тебе говорю!
— Н-но-о?!
— Верно тебе говорю… Вот погляди, как он в кабак целовальником сядет.
— Да не пес ли? — изумилась Рачителиха. — А ведь ты правильно сказал: быть ему в целовальниках… Теперь все обнюхал, все осмотрел, ну, и за стойку. А только как же я-то?
— Ты-то?.. Ты так и останешься, а Груздев, наверное, другой кабак откроет… У тебя мочеганы наши, а у солдата Кержацкий конец да Пеньковка. Небойсь не ошибется Самойло-то Евтихыч…
VI
Известие, что на его место управителем назначен Палач, для Петра Елисеича было страшным ударом. Он мог помириться с потерей места, с собственным изгнанием и вообще с чем угодно, но это было свыше его сил.
— Им нужны кровопийцы, а не управители! — кричал он, когда в Ключевской завод приехал исправник Иван Семеныч. — Они погубят все дело, и тогда сам Лука Назарыч полетит с своего места… Вот посмотрите, что так будет!
— А ну их! — равнодушно соглашался исправник. — Я сам бросаю свою собачью службу, только дотянуть бы до пенсии… Надоело.
Иван Семеныч вообще принял самое живое участие в судьбе Мухина и даже помогал Нюрочке укладываться.
— Я к тебе в гости на Самосадку приеду, писанка, — шутил он с девочкой. — Летом будем в лес по грибы ходить… да?
Предварительно Петр Елисеич съездил на Самосадку, чтобы там приготовить все, а потом уже начались серьезные сборы. Домнушка как-то выпросилась у своего солдата и прибежала в господский дом помогать «собираться». Она горько оплакивала уезжавших на Самосадку, точно провожала их на смерть. Из прежней прислуги у Мухина оставалась одна Катря, попрежнему «на горничном положении». Тишка поступал «в молодцы» к Груздеву. Таисья, конечно, была тоже на месте действия и управлялась вместе с Домнушкой.
Сборы на Самосадку вообще приняли грустный характер. Петр Елисеич не был суеверным человеком, но его начали теснить какие-то грустные предчувствия. Что он высидит там, на Самосадке, а затем, что ждет бедную Нюрочку в этой медвежьей глуши? Единственным утешением служило то, что все это делается только «пока», а там будет видно. Из заводских служащих всех лучше отнесся к Петру Елисеичу старый рудничный надзиратель Ефим Андреич. Старик выказал искреннее участие и, качая головой, говорил:
— Теперь молодым ход, Петр Елисеич, а нас, стариков, на подножный корм погонят всех… Значит, другого не заслужили. Только я так думаю, Петр Елисеич, что и без нас тоже дело не обойдется. Помудрят малым делом, а потом нас же за оба бока и ухватят.
Крепкий был старик Ефим Андреич и не любил жаловаться на свою судьбу, а тут не утерпел. Он даже прослезился, прощаясь с Петром Елисеичем.