Софрон Данилов - Тоскин
— Незнаком лично, но знаю понаслышке. Говорили, слишком уж он осторожный, сам ничего не решал, ждал, что начальство прикажет.
— Хы… Кто это тебе сказал? Много хорошего, доброго сделал он на своём долгом веку. Наказывать — да, действительно, не любил крутых мер, не по нутру ему было. Из-за этого мы иногда не находили общего языка. Слишком уж был мягкотелый. С людьми говорил так, будто просил прощенья. Даже когда надо было за дело строго наказывать, Анастатов всё твердил: «Ну, молодой, образумится, исправится», — и предлагал самую незначительную меру взыскания. За время нашей с ним работы из партии был исключён лишь один человек — и то по моему настоянию. Не знал он, ну, хотя бы как руководитель, что такое давать острастку. Поэтому при нём всю работу райсовета, райкома — без хвастовства — тянул я один. Это благодаря мне мы несколько раз брали Красное знамя республики. А награды и грамоты нашим колхозникам и совхозным рабочим?! Да они, по существу, должны были благодарить меня! Каждую кампанию я метался по району, распоряжался, ругался, кричал на отстающих и добивался всё-таки выполнения плана. А Анастатов ценил меня, считался со мной. Даже людей с работы снимал, если я настаивал на этом. Мои распоряжения при людях он никогда не отменял, никогда публично мне не противоречил. Лишь порой, после какого-нибудь особенно горячего заседания, где я высказывался резко, говорил задумчиво, когда оставались одни: «Кирик, ретив ты… Лезть напролом тоже нельзя. Не горячись…» Короче, с Анастатовым работали вместе в согласии да мире, и работали бы, наверно, и дальше так… Этот-то Анастатов вызывает меня в райком и спокойно, тихо спрашивает:
— Говорят, ты купил мебель?
Я всё, как было, рассказал ему и добавил в крепких словах, что следует проучить распространяющих сплетни, чтобы впредь неповадно было другим…
А Анастатов, как будто не слыша этих моих слов, повторял одно и то же:
— Нужно остерегаться людской молвы… Не давать людям повода для подобных разговоров…
Хорошо ему было так рассуждать. Жил Анастатов вдвоём с женой, не нуждались они ни в чём, да и много ли двум старикам надо?!
Я опять ему про наших завистников толкую, а он вдруг повернулся ко мне и опять стал перевёртывать, как оладьи на сковородке, своё:
— Ты молод, не всё предвидишь… Советую тебе, Кирик Григорьевич, быть осмотрительней. Недобрая молва, как сорная трава, растёт-разрастается…
Я усмехнулся про себя: «Плевать на бабьи пересуды!»
— Но, Кирик, при чём здесь зависть и сплетни, Анастатов тебе о другом говорил, — перебил Тоскина Оготоев.
Тоскин махнул рукой:
— Да ладно вам всем учить меня! Скажи лучше, чаю хочешь?
— Спасибо, не надо.
— Тогда, может, рюмочку?
— Нет, нет, — Оготоев замотал головой.
Тоскин налил себе из чайника чёрную, как дёготь, заварку, отхлебнул глоток и провёл ладонью по лицу.
— Постой, что рассказывал-то? А-а, как в райком ходил. Мне там оправдываться не пришлось. Сам наступал, требовал, чтобы наказали сплетников. После такого разговора с Анастатовым пришёл домой в приподнятом настроении. Открыл дверь — тишина. Позвал жену — не отвечает. Сидит в спальне за столом, проверяет тетради. Дочка, приготовив мне ужин, юркнула в свою комнату. Сижу и гадаю: «Дети, что ли, рассердили мать? Похоже, сын напроказил». Тут заходит в эту вот комнату Даша и садится напротив меня за стол, вот где ты сидишь. Смотрит на меня и молчит.
— В школе что случилось?
Молчит.
У меня сразу пропал аппетит. Когда я уже встал из-за стола, наконец открыла рот:
— Подожди, мне надо с тобой поговорить.
«Ах, вот что! Оказывается, не дети — я провинился. Оттого в квартире такая настороженная тишина. Теперь во что будет тыкать меня носом?» — думал я.
— Гарнитур где взял?
— Не взял, а купил.
— Знаю, что купил…
— Знаешь, так и всё! — вспылил я. — Ещё о чём допрашивать будешь?
— Гарнитуры эти для премирования лучших доярок…
— Кто это тебе сказал?
— Все люди говорят…
— Знаешь, как это всё называется — пустая болтовня!
— Живём-то среди людей, как можно не считаться с их словами?!
— Ты мне верь, Даша, ложь это. Я сам в городе добился от «Холбоса» нарядов на мебель.
— Для кого? Для себя и для председателя райпо, что ли?
— Да не для кого-нибудь конкретно, а вообще добился!
— Тогда, выходит, люди правду говорят: предназначено было для доярок. А вы отняли у них, пользуясь своим положением.
— Ложь!
— Нет, не ложь! Нынче победителям соревнования даже автомашины дают. — Даша посмотрела на меня долгим взглядом. — Кирик, ты почему не хочешь понять меня?! За шкафы и кровати поступиться совестью — ведь это ужасно! Стыдно смотреть людям в глаза, перед учениками стыдно!..
— Гарнитуры никому не были предназначены, их привезли для свободной продажи. Даша, почему ты не веришь мне?!
— Ну, ладно, пусть так. Но почему именно вы должны были купить их?
— Председатель райпо — старый работник торговли. В этом году выходит на пенсию, а это… как бы в подарок.
— Себе не взял, передал дочери…
— Это его дело, кому отдать.
— Хорошо. А ты? Ты-то?
— Что же, председателю райсовета нельзя купить мебель?
— Нет, можно. В магазине очередь на мебель по записи. Мы — четвёртые. Я сегодня проверила.
— Какая была очередь, меня не интересует.
— Тогда зачем составляется очередь?
— Для обычного населения.
— «Население»… А ты кто? «Руководящий тойон»? — Даша усмехнулась. — Ты хоть понимаешь, какой человек должен быть руководителем? С чистой совестью, чтобы мог служить примером. Он должен быть первым прежде всего в труде… А ты?..
Ну, и дальше в таком роде. Стала учить меня, как первоклассника. Тут уж совсем меня взорвало:
— Не болтай! Для одного себя купил, что ли? Детям, тебе! Слышишь ты, тебе-е!
— Не нужно мне ничего этого, Кирик! Проживём и со старой мебелью, зато спокойно.
— Ну уж нет! И не надейся, что уступлю! В последнее время ты очень уж ершистая стала. Терпенью моему приходит конец. Если не нравится тебе в этом доме, можешь уходить!
Я замолчал — сам был не рад своим словам. У Даши задрожали губы, и она, обхватив руками голову, выскочила в коридор.
Гнев, досада ослепили меня, но мертвенная бледность, залившая лицо Даши, её словно во тьме потонувшие глаза заставили меня опомниться. Потом уж, немного успокоившись, я стал ругать себя за свои злые слова… Выгнать жену из дому. Дашу… В пылу гнева не слышишь себя, не думаешь, чем это может кончиться. Русские правду говорят: «Сказанное слово — не воробей, пустишь — не поймаешь».
Ну вот, назавтра Даша притащила из сарая свою железную кровать, рядом с ней поставила старый шкаф, сделанный руками её отца.
Тоскин, как будто припоминая что-то, прищурил глаза. Затем вздрогнул, словно очнувшись ото сна, взглянул на Оготоева и схватился за чайник:
— Совсем остыл. Будешь?
Оготоев неопределённо пожал плечами.
— Пойду согрею… А ты, может, немного отдохнёшь там, на моей кровати?
Тоскин ушёл на кухню.
Оготоев встал, разгибая застывшую спину — ну и холодина же в доме! — потянулся и направился в спальню. Там стояли две кровати из нового гарнитура. «Значит, железную кровать Даша взяла с собой», — подумал Оготоев и наклонился над низко висящей фотокарточкой. Перед ним было молодое, полное жизни лицо Даши.
«Какая мягкость, какая доброта и в то же время такая непреклонность в глазах», — подумал Оготоев.
Там, на берегах бурной Татты, где впервые увидел он свет, родня Даши — Даайи, как её называли тогда, славилась прямотой и правдивостью. В давние времена была, говорят, в их роду удаганка Кыталыктаах, служительница добрых божеств — айыы. Жаловала она людей счастьем и благополучием, ясным взором отводила от них напасти. Радость рождения нового человека, любовь молодых, разжигающих новый очаг, и славящий приход изобильного лета великий кумысный ысыах — на всё отзывалась она песнями. И от дивного голоса её зеленела пожухлая хвоя на лиственнице, на голых зачернелых ветвях берёзы лопались свежие почки, а опустелые осенние поля покрывались зелёной отавой. Когда начиналось знойное лето, предтеча голодной зимы, сохли на корню травы, леса горели, люди приходили к Кыталыктаах: «Отведи беду, проси защиты у верховных божеств — айыы!»
И алела заря, и взбиралась удаганка на вершину каменистой сопки, стоявшей у края обширного, не охватить взором, синеющего в мареве елового аласа, вся в белой как снег одежде, протяжно пела, простирая руки к восходящему солнцу, гибко кланялась ему. И на самую середину аласа, на широкую гладь озера, переливающегося в рассветных лучах, опускались девять белых журавлей. Взмахивая блестящими крыльями, наклоняя головы на гибких длинных шеях, переступая стройными ногами и чуть касаясь поверхности воды, затягивали они песню чудесную, не слыханную раньше ни одним человеком с плоскими ушами, затевали танец свой журавлиный, не виданный раньше ни одним человеком с чёрными глазами. В тот же день, после третьего удоя, начинался, говорят, обильный дождь и лил не переставая несколько дней, и земля-матушка не в силах была впитать всю влагу, исходила водой, говорят.