Анастасия Вербицкая - Дух времени
Она зияла, красновато-желтая, угрюмая. Среди мгновенно наступившей тишины слышно было, как, тяжело дыша, могильщики спускали в яму гроб; как глухо стукнул он, коснувшись земли.
Вдова стояла впереди, держа за руки двух девочек в бурнусиках[21], в красных вязаных шапочках. Мальчик лет девяти, закусив нижнюю дрожавшую губу, с ужасом глядел вниз, в могилу. Он слегка вытянул тоненькую шею и тискал в озябших руках свой старый картузик.
— Тише!.. Тише!.. — пронеслось, как ветер, в толпе.
Редактор либеральной газеты «Вестник», с седой головой и красным угрюмым лицом, начал свою речь.
Толпа придвинулась разом к могиле и замерла. Было так тесно, что дамы сложили зонтики, и дождь упорно и меланхолически сеял на лица и плечи с неприветливого, холодного неба.
Речей было много. Сперва от товарищей-сотрудников, более или менее банальные, с заезженными фразами, с трафаретными возгласами; затем от учащейся молодежи, с более искренними нотками; некоторые горячие и красивые, но все какие-то расплывчатые, с туманными намеками на что-то, о чем нельзя было сказать вслух, но чего страстно ждала эта затаившая дыхание, сгрудившаяся толпа.
Околоточный, молодой франт в белых перчатках, топтавшийся неподалеку, двинулся было вперед. Его не пустили. Толпа стояла, непроницаемая и враждебная. Она ждала…
Две хорошенькие девушки подошли и стали шептаться с околоточным. Он прижимал к груди руки в белых перчатках, что-то стараясь доказать. На них оглянулись и шикнули. Околоточный покраснел, пожал плечами, развел руками… Разве он предвидел такой случай? Имя писателя ничего ему не говорило… Крутя блестящий ус, он отвечал усмешкой на благодарные улыбки барышень. Через мгновение он отошел, потряхивая плечами, не желая слышать того, что говорилось.
Слово было дано публике — тому далекому, неведомому читателю, которого не суждено видеть при жизни никому из нас.
Молодой брюнет в темном пальто, в ослепительных воротничках, сильными, яркими мазками набросал картинки из жизни писателя — гонения, ссылки, нужду… Он не повторял избитых фраз о «боевой» роли покойного в литературе, об его светлой душе, «которая открывалась навстречу всем павшим и побежденным»… Казалось, не в любви к ближнему видел он заслугу писателя… Во весь рост вставала, зарисованная этими беглыми штрихами, личность покойного, эта цельная, яркая личность, не изменившая себе ни разу, не знавшая сомнений в деле жизни своей… Удивительной красотой повеяло от этого образа! И было что-то в этих словах, от чего дрогнула насторожившаяся толпа.
Он закончил так вдруг затрепетавшим голосом:
— Мы здесь — неведомые тебе почитатели и товарищи! Пусть нас разделяли тысячи препятствий, и мы не видели лица твоего, учитель!.. Мы запомнили слова твои… Мы слагали их в сердце своем… Ты сеял их в глухую ночь, с тоской в душе, не надеясь на скорые всходы, не зная нивы своей. Но в этот последний час мы пришли на могилу твою, чтоб сказать тебе: «Семя не пропало. Оно зреет во мраке… Ты сеял ночью, а колос взойдет на заре…»
Кто-то всхлипнул из женщин, стоявших над могилой. Вдова кинула туда яркий взгляд и потупилась. Только темные брови сдвинулись еще суровее.
Оратор смешался с толпой.
— Кто это?.. Писатель?.. Учитель?.. Студент? Кто такой? — взволнованным шепотом спрашивали друг у друга.
— Это наборщик, — сказал красавец-техник с черной бородкой и ласковыми глазами. Все головы обернулись вслед оратору…
— Неужели? Простой рабочий?
Курсистка с крестьянским умным, но суровым лицом тронула за рукав соседа-студента. У того были усталые глаза и бескровные губы.
— Иванцов, послушайте… Почему он сказал: «мы, твои товарищи»? Разве он тоже пишет?
Красавец-техник насмешливо покачал головой.
— Ах, Марья Егоровна!.. Что значит с головой уйти в науку!
— Кажется, я не с вами, Зейдеман, говорю! — оборвала она.
В это мгновение высокий блондин, стоявший у могилы, поднял руку и глянул в толпу блестящими глазами.
— Тобольцев… Тобольцев! — прошел быстрый шепот.
— Кто?.. Вот этот? — так и встрепенулся Иванцов.
— Да… Он свои стихи прочтет… Замечательно читает! — объяснил Зейдеман.
— Тсс…
Бледный студент впился глазами в Тобольцева.
Все стихло. Многие сзади подымались на цыпочки, чтоб видеть это бритое, тонкое, выразительное лицо, с шапкой золотистых кудрей над широким, прекрасным лбом.
— Дуся какая!.. — шепнула одна барышня другой.
Ты смолк навек, поэт суровый,
Не знавший отдыха борец…
Ясно, отчетливо звучал грудной голос, без малейшего напряжения. Но его слышали все, даже стоявшие позади. В нем была такая полнота и музыкальность, что он казался лаской. Он властно гипнотизировал и только одними интонациями создавал то, что называется «настроением».
В стихах говорилось о тучах, обложивших небо; о немолчных слезах, которые льются, как этот дождь; о тусклой жизни, ползущей, как этот больной туман; о том, как трудно дышится, как болезненно мечтается о солнце; как жутко идти вразброд в этом растущем тумане, «без дороги», ощупью… в ожидании рассвета…
Ты вехой был на том распутье,
В тумане слабый огонек,
И ты угас… Дружней сомкнитесь!
Рассвет, быть может, недалек…
С необыкновенной страстностью и силой прозвучали последние строфы. Настоящим вдохновением горели блестящие глаза. И, как ни банальны сами по себе в сущности были эти стихи — они были сказаны с таким талантом и «захватом», что впечатление получилось огромное. Стихи сделали то, чего не смогли сделать речи, как ни были они содержательны. Вдова покойного быстро вынула платок и закрыла им лицо.
Тогда среди наступившей тишины вдруг раздались истерические рыдания женщин. Плакал — и даже прямо навзрыд, дергаясь плечами — один совсем юный рабочий. На него оглядывались с любопытством, но ему не было стыдно.
Вдруг на краю могилы выросла новая фигура. Маленькая, сильная рука поднялась в воздух, требуя внимания. И все напряженно глядели в это молодое, бледное лицо, на котором чуть пробивались усики. Пиджак, пальто, вышитая сорочка, очки на вздернутом, дерзком носу — не давали ничего характерного. Это мог быть приказчик, мог быть рабочий, мог быть студент. И лицо не могло бы назваться интеллигентным, если б не глаза. Пытливо, вызывающе они глядели в толпу и вспыхивали, как угольки. А на слегка вздутых, бледных губах порхала полная сарказма улыбка.
— Я слышал много слов… и даже стихи, — начал он вздрагивающим тенорком, нервным жестом поправляя очки. — Я видел много слез… глаза, загоравшиеся любопытством, и… простите… мне на одно мгновение показалось, что я… в театре…
По толпе прошло движение, словно ветер колыхнул ее. Послышался ропот… Потом тишина стала еще глубже.
— Да, — спокойно продолжал тенорок, — я своих слов назад не возьму… И когда господин Тобольцев (Тобольцев покраснел и пристально вгляделся в незнакомое ему лицо) кончил стихи, мне представилось, что благодарные слушатели наградят его аплодисментами…
— Кто это? Что он говорит? Зачем ему дали говорить? — заволновались в толпе.
— Тсс… — строго шикнул брюнет-наборщик, оглядываясь на роптавших. Он придвинулся вперед и опустил голову.
— Но мы стоим у могилы замученного человека, нога которого, быть может, никогда не была в театре; который не ведал жадного любопытства сытых людей, требующих зрелищ и зрелищ, во что бы то ни стало!.. И вот я невольно задал себе вопрос: если б писатель мог встать из могилы и прочесть в наших душах, — вознаградила бы его эта минута за долгую жизнь, полную оскорблений и самой горькой нужды? И я говорю себе: нет… нет… нет!..
Толпа опять дрогнула. Все глаза горели, устремленные в это бледное лицо, вдруг показавшееся таким значительным.
— Товарищ сказал, будто вы, собравшиеся здесь, слагали в сердце своем слова покойного… Не верю!.. Говорят, завидна участь писателей. И этому не верю! «Писатель пописывает, а читатель почитывает…»[22] Это еще Щедрин сказал. А уж он ли не знал своего брата-интеллигента? Могилу засыпят землей, завтра в газетах появятся чувствительные некрологи, с неизбежным возгласом: «Да будет тебе земля легка!..» А вы все разойдетесь по домам и будете жить так же, как жили вчера, как будто вы не были в это утро зрителями глухой трагедии… Впрочем… Чего же и ждать от «зрителей»? Разве вы не одинаково красиво говорите на могилах и на юбилейных обедах? Разве вы не проливаете и в театрах тех же горячих слез, какие льете здесь, на кладбище?.. И мне хочется крикнуть вам в лицо, вам, ни холодным, ни горячим, у этой свежей могилы: «довольно слез!.. Довольно речей!.. Где были вы, друзья и почитатели, — когда покойный голодал в своей ссылке? Когда его томили в тюрьмах?.. Почему вы дали ему умереть в чахотке? Почему не сохранили этой ценной жизни?.. Вы все — чужие ему… Он — наш! Он писал о деревне и фабрике. Он знал, что народился новый читатель. На устах его горят сотни жадных вопросов… Кто теперь ответит на них?.. Кто в эту глухую ночь зажжет факел и высоко подымет его, чтоб озарить наш путь? Мы стоим у дверей и ждем своей доли… Мы ждем своего поэта и пророка. Ваши — нам не нужны… Горе тому, кто забыл о нас в эту долгую ночь!.. Мы тоже забудем его… Но вот это имя (он указал на могилу) не умрет в нашей памяти… Не в вашей, господа! — язвительно бросил он в толпу. — Нет моста над пропастью, разделившей нас! И даже через могилу, знайте, мы не протянем вам руки!..