Дмитрий Мамин-Сибиряк - Том 7. Три конца. Охонины брови
— Эк их розняло! — проворчал один из рабочих, сидевших рядом с Мороком. — А пуще всех Марьку угибает.
— Новенькие есть? — спросил Морок после длинной паузы.
— Всё те же. Вон Аннушка привела третьева дни сестру, так Корнило и льнет. Любопытный, пес…
— Которую сестру-то? — равнодушно спросил Морок, сплевывая.
— Феклистой звать… Совсем молоденькая девчонка. Эвон с Форточкой стоит в красном платке…
— Какая Форточка?
— А Наташка, сестра Окулка… Раньше-то она больно крепилась, ну, а теперь с машинистом… ну, я вышла Форточка.
Морок свернул из серой бумаги «цыгарку» и закурил.
Галдевшая у печей толпа поденщиц была занята своим делом. Одни носили сырые дрова в печь и складывали их там, другие разгружали из печей уже высохшие дрова. Работа кипела, и слышался только треск летевших дождем поленьев. Солдатка Аннушка работала вместе с сестрой Феклистой и Наташкой. Эта Феклиста была еще худенькая, несложившаяся девушка с бойкими глазами. Она за несколько дней работы исцарапала себе все руки и едва двигалась: ломило спину и тело. Сырые дрова были такие тяжелые, точно камни.
— Чего стала? — кричала на нее Аннушка, когда нужно было поднимать носилки с дровами.
— Поясница отнялась… — шепотом ответила Феклиста.
— У, неженка! — ругалась Аннушка. — Есть хлеб, так умеешь, а работать, так и поясница отнялась. Далась я вам одна каторжная!..
— Ну, понесем, — предлагала Наташка, привычным жестом, легко и свободно поднимая носилки. — Погоди, привыкнет и Феклиста.
Аннушка сегодня злилась на всех, точно предчувствуя ожидавшую ее неприятность. Наташка старалась ее задобрить маленькими услугами, но Аннушка не хотела ничего замечать. Подвернувшийся под руку Корнило получил от нее такой град ругательств, что юркнул в первую печь, как напрокудивший кот.
— Ужо вот старухе-то твоей скажу! — кричала ему вслед Аннушка. — Седой волос прошиб, а он за девками увязался… Свои дочери невесты.
День сегодня тянулся без конца, и Кузьмич точно забыл свой свисток. Аннушка уже несколько раз приставала к Наташке, чтобы та сбегала в паровой корпус и попросила Кузьмича отдать свисток.
— Ступай сама, — огрызалась Наташка.
— Мне туда не дорога, — ядовито ответила Аннушка, — а тебе по пути.
Наконец, загудел и свисток. Поденщицы побросали работу и веселою гурьбой пошли к выходу. Уставшая и рассерженная Аннушка плелась в числе последних, а на лестнице, по которой поднимались к Слепню, и совсем отстала. На обязанности Слепня было делать осмотр поденщиц, и это всегда вызывало громкий хохот, визг и разные шутки по адресу караульщика. Железо воровали с фабрики, как это было всем известно, но виновных не находилось. Слепень по очереди ощупывал каждую поденщицу и отпускал. Молодые рабочие всегда поджидали на верхней площадке этой церемонии и громко хохотали над Слепнем. Теперь было, как всегда. Когда поднялась Аннушка, толпа поденщиц уже была обыскана и, разделившись на две партии, с говором расходилась на плотине, — кержанки шли в свой Кержацкий конец, а мочегане в Туляцкий и Хохлацкий. Слепень, проживший всю свою жизнь неженатым, чувствовал себя вечерам после осмотра поденщиц очень скверно и поэтому обругал запоздавшую Аннушку.
— Проходи, чертова кукла: без тебя тошно! — ворчал он, хлопая дверью сторожки.
Аннушка так устала, что не могла даже ответить Слепню приличным образом, и молча поплелась по плотине. Было еще светло настолько, что не смешаешь собаку с человеком. Свежие осенние сумерки заставляли ее вздрагивать и прятать руки в кофту. Когда Аннушка поровнялась с «бучилом», ей попался навстречу какой-то мужик и молча схватил ее прямо за горло. Она хотела крикнуть, но только замахала руками, как упавшая спросонья курица.
— Што, небойсь не узнала… а? — шипел над нею чей-то голос. — Сейчас задушу… Дохнуть не дам!..
Это был Морок, которого Аннушка в первое мгновение не узнала. Он затащил ее к сараю у плотинных запоров и, прижав к стене, больно ударил по лицу кулаком.
— Это тебе в задаток, а потом я тебя разорву, как дохлую кошку.
У Аннушки искры посыпались из глаз, но она не смела шевельнуться и только дрожала всем телом.
— Ежели еще раз поведешь Феклисту на фабрику, — говорил Морок, — так я тебя за ноги прямо в бучило спущу…
Опять удар по лицу, и Морок исчез в сумерках, как страшное привидение. Аннушка очувствовалась только через полчаса, присела на землю и горько заплакала, — кровь у ней бежала носом, левый глаз начал пухнуть. Ее убивала мысль, как она завтра покажется на фабрику. Били ее часто и больно, как и всех других пропащих бабенок, но зачем же увечить человека?.. И с чего Морок к ней привязался? Ни с того ни с сего за Феклисту вздумал заступаться… Все били Аннушку, но били ее за ее бабью слабость, а тут начали бить за других. В груди Аннушки кипела теперь смертельная ненависть именно к этой сестре Феклисте.
XII
Прошла пасха, которую туляки справляли с особенным благоговением, как евреи, готовившиеся к бегству из Египта. Все, что можно продать, было продано, а остальное уложено в возы. Ждали только, когда просохнет немного дорога, чтобы двинуться в путь. Больше не было ни шуму, ни споров, и кабак Рачителихи пустовал. Оставшиеся в заводе как-то притихли и точно стыдились собственной нерешительности. Что же, если в орде устроятся, так выехать можно и потом… Это хорошее настроение нарушено было только в последнюю минуту изменой Деяна Поперешного, который «сдыгал», сказавшись больным. Тит Горбатый не поверил этому и сам пошел проведать больного. Деян лежал на печи под шубой и жаловался неестественно слабым голосом:
— Весь не могу, Тит… С глазу, должно полагать, попритчилось. И покос Никитичу продал, бабы собрались, а я вот и разнемогся.
— Ах ты, грех какой, этово-тово! — виновато бормотал Тит, сконфуженный бесстыжим враньем Деяна. — Ведь вот прикинется же боль к человеку… Ну, этово-тово, ты потом, видно, приедешь, Деян.
— Беспременно приеду, только сущую бы малость полегчало, — врал Деян из-под шубы. — И то хочу баушку Акулину позвать брюхо править… Покос продал, бабы собрались, хозяйство все нарушил, — беспременно приеду.
Это вероломство Деяна огорчило старого Тита до глубины души; больше всех Деян шумел, первый продал покос, а как пришло уезжать — и сдыгал. Даже обругать его по-настоящему было нельзя, чтобы напрасно не мутить других.
— Этакая поперешная душа, этово-тово! — ругался Тит про себя.
Бабы-мочеганки ревмя-ревели еще за неделю до отъезда, а тут поднялся настоящий ад, — ревели и те, которые уезжали, и те, которые оставались. Тит поучил свою младшую сноху Агафью черемуховою палкой для острастки другим бабам. С вечера приготовленные в дорогу телеги были выкачены на улицу, а из поднятых кверху оглобель вырос целый лес. Едва ли кто спал в эту последнюю ночь. Ранним утром бабы успели сбегать на могильник, чтобы проститься с похороненными родственниками, и успели еще раз нареветься своими бабьими дешевыми слезами. Тит Горбатый накануне сходил к о. Сергею и попросил отслужить напутственный молебен.
— Доброе дело, — согласился о. Сергей. — Дай бог счастливо устроиться на новом месте.
В восемь часов на церкви зазвонил большой колокол, и оба мочеганских конца сошлись опять на площади, где объявляли волю. Для такого торжественного случая были подняты иконы, которые из церкви выносили благочестивые старушки тулянки. Учитель Агап, дьячок Евгеньич и фельдшер Хитров пели хором. Пришел на молебен и Петр Елисеич с Нюрочкой. Все молились с торжественным усердием, и опять текли слезы умиления. О. Сергей сказал отъезжавшим свое пастырское напутственное слово и осенил крестом всю «ниву господню». Закончился молебен громкими рыданиями. Особенно плакали старухи, когда стали прощаться с добрым священником, входившим в их старушечью жизнь; он давал советы и помогал нести до конца тяжелое бремя жизни. Для всякого у о. Сергея находилось доброе, ласковое слово, и старухи молились на него.
— С богом, старушки, — повторял о. Сергей, со слезами на глазах благословляя ползавших у его ног тулянок.
— Батюшка, родной ты наш, думали мы, что ты и кости наши похоронишь, — голосили старухи. — Ох, тяжко, батюшка… Молодые-то жить едут в орду, а мы помирать. Не для себя едем.
Прослезился и Петр Елисеич, когда с ним стали прощаться мужики и бабы. Никого он не обидел напрасно, — после старого Палача при нем рабочие «свет увидели». То, что Петр Елисеич не ставил себе в заслугу, выплыло теперь наружу в такой трогательной форме. Старый Тит Горбатый даже повалился приказчику в ноги.
— Не оставь ты, Петр Елисеич, Макарку-то дурака… — просил Тит, вытирая непрошенную слезу кулаком. — Сам вижу, что дурак… Умного-то жаль, Петр Елисеич, а дурака, этово-тово, вдвое.