Назир Сафаров - День проклятий и день надежд
Дамина никто не выдавал, а может, его и не было в Джизаке. Нигде не было. В степи люди не встречали гончара. А вот остальных главарей поймали, и теперь они сидят в тюрьме. В кандалах оказались и двое товарищей моего старшего брата Урдушмат и Курбанбай.
Обоих я знал и не раз видел на «гап-гаштаках». Урдушмат был добрым парнем, защищал меня, когда брат хотел прогнать с вечеринки. А Курбанбай считался в махалле заводилой молодежи, сильным и смелым человеком. На него я смотрел с восхищением. Теперь этих двух джигитов должны казнить. Так говорили соседи, так говорил мой отец. Казнить! Я еще не представлял себе, что это значит, но страх и боль сжимали сердце, когда слово смерть произносилось кем-нибудь. А казнь и есть смерть, только насильственная.
Судьба уготовила мне еще одно испытание — заставила увидеть смерть.
Все дни, после того как стало известно о новой мобилизации на тыловые работы, молодежь проводила в Каландархане. Озабоченные и удрученные джигиты толпились на аллеях, прислушиваясь к каждому слову, залетавшему в город. Мы, мальчишки, тоже вертелись в Каландархане.
В то утро на аллеях было особенно людно. Чего-то ожидали джизакские парни. Возможно, приказа царя. Ведь списки давно составлены и уточнены. Поэтому, когда в Каландархану въехал на своей мохнатой длинногривой лошаденке глашатай Эргаш, толпа смолкла. Все повернулись в сторону всадника.
Кто не знал весельчака Эргаша! Всегда улыбчивый, с лукавым прищуром глаз, он казался нам олицетворением доброты и спокойствия. Любого встречного Эргаш приветствовал душевным словом, а если затевал разговор, то пересыпал свою речь смешными словами, от которых даже самый скучный человек начинал улыбаться. К старому и малому он обращался одинаково: «деточка моя!» Это обращение стало вторым именем Эргаша. Увидев глашатая, люди говорили: «Вон Деточка идет!» Мы тоже, встречая на улице Эргаша-ака, кричали громко: «Здравствуйте, дядя Деточка!» Он, смеясь, отвечал: «Здравствуйте, деточки мои!» Не знаю, чем жил этот человек, но жил легко, с улыбкой, хотя благополучия и тем более довольства в облике его заметно не было. Он ходил в поношенном яхтаке, в таких же поношенных штанах и дырявых кавушах, но на голове красовалась чистая синяя чалма, аккуратно повязанная.
Эта чалма была и сейчас на Эргаше-глашатае. Одна она осталась от прежнего «деточки», ибо яхтак состоял из тысячи заплат, штаны обтрепались, кавуши широко разинули пасть — и пальцы ног глядели из-за стремян на свет божий.
Эргаш-глашатай был маленького роста, но вместе со своей маленькой лошадью все же возвышался над толпой. Прежде чем начать речь, он приосанился, поклонился людям, упер черенок камчи в правый висок, как это делают муэдзины, и произнес нараспев:
Мир вам, люди, мир обездоленным джизакцам!
Кто слышит меня, пусть внемлет, кто услышал, пусть
передаст другому!
Братья мои, малые и великие, бодрствующие и немощные:
Мельники, запорошенные мукой,
Мясники, испачканные кровью,
Кузнецы, задымленные горнами,
Гончары, породнившиеся с глиной,
Дехкане — труженики земли,
Чайрикеры и мардикеры,
Конюхи и пастухи,
Матери и сестры!
Так обычно звучало вступление к приказу, который объявлял глашатай. Но люди насторожились. Тон был тревожный и скорбный, слова Эргаша будто пробивались сквозь слезы. Если бы даже не звучала тревога и скорбь, ее услышали бы люди. После восстания и разгрома Джизака все ждали только печальных известий. И они не ошиблись.
Глашатай запел еще громче и взволнованнее:
Братья, сомкните губы, чтобы не застонать,
Остановите сердце, чтобы не заплакать.
На высоком кургане стоит столб,
На столбе тугая петля!
Петля эта ждет друга нашего и защитника,
Смелого и мужественного,
Честного и бесстрашного,
Бросившего камень в злодеев, что мучили народ
Ждет несчастного Мухаммади,
Сына рода Хамраевых.
Последние часы он видит небо.
Последние часы в родном Джизаке.
Руки его тянутся к детям.
Губы шепчут слова прощания.
А палач уже торопит.
Уже накидывает саван!
О люди, о сыны Джизака,
Не оставьте обреченного одного.
Разделите боль умирающего!
Кто сидит, пусть встанет,
Кто стоит, пусть заторопится!
Бегите к кургану, люди добрые,
Там ждет вас Мухаммади!
Глашатай Эргаш смолк, стер слезы с лица. Потом сказал тихо:
— Казнь состоится в полдень…
Сказал тихо, но все услышали: Каландархана, подобно кладбищу, была безмолвна, хотя тысячи людей стоя ли на ее аллеях. Горе молчаливо…
Эргаш уехал на своей маленькой лошаденке, и, пока не утонул вдали стук ее копыт, джизакцы безмолвствовали, словно ждали возвращения глашатая. Потом заговорили. Какие это были слова? Проклятия и молитвы. Джизакцы посылали тысячи бед на голову убийц, сжимали кулаки, грозили далекому, невидимому царю. И, проклиная, торопливо просили прощения у всевышнего, умоляли принять душу несчастного Мухаммади на небо. Молили пожилые — молодежь только кляла царя.
Потом толпа двинулась через город к холму, туда, где стояла виселица.
Я побежал домой, чтобы сказать матушке о казни. Не столько желание известить ее вело меня туда, сколько потребность поделиться чувствами, которые теснили сердце, мучили, бросали в отчаяние. Матушка уже все знала. Она обняла меня и произнесла горестно:
— Пойдем и мы, сынок! Это не зрелище, а молитва перед похоронами. Пусть Мухаммади увидит: как любит его народ, как принимает на себя часть его мук. Это укрепит его силы, поможет перешагнуть мужественно страшный порог…
Мы пошли.
Еще недавно курган был цветущим садом Джизака. На склонах ютились дома, зеленели сады, бежали во все стороны бесчисленные тропы. Гудел, шумел, суетился и трудился курган. Он как бы стекал всеми своими строениями на базарную площадь, раскинувшуюся у подножия. Вместе с базаром курган был снесен артиллерийским обстрелом, перепахан, сожжен. Теперь он напоминал пустырь со следами дувалов, стен и очагов. На самой вершине, среди камня и пепла, стоял высокий столб с перекладиной и петлей.
Виселица! Вот она какая. По-узбекски ее называют «дор», то есть канат. Обычно мы под этим словом подразумевали натянутую веревку, по которой передвигаются канатоходцы во время представления. В Джизаке славился канатоходец Ташпулат, и мы бегали смотреть на него и кричали: «Дор! Дор!» Оказывается, «дор» бывает и таким, привязанным к перекладине и заканчивающимся петлей.
Виселица стояла одиноко на вершине, а внизу толпились люди. Они опоясали холм и, как море, подкатывались к нему волнами. Полицейские нагайками и саблями отгоняли джизакцев, теснили к базару.
День прощания с Мухаммади выдался прохладным и ветреным, небо то оголялось, открывая ясную осеннюю голубизну, то затягивалось облаками, и они проплывали над курганом низко-низко, бросая печальную тень. Тень двигалась, и нам казалось, что движется сам курган и виселица на нем.
Назначенный час долго не наступал. Я понял: все страшное приходит не сразу. Его надо ждать, надо исстрадаться, измучить сердце, испить всю чашу до дна. Полдень минул, солнце стало клониться к западу, а ничего не происходило. Ноги подкашивались у людей, а они один за другим опускались на землю, на камни и золу.
И вдруг крики:
— Везут! Везут!
Мы повскакивали с мест, чтобы увидеть Мухаммади. Но ничего не увидели. Толпа загораживала дорогу. По ней, должно быть, двигался кто-то. Там стоял шум, оттуда доносилась ругань полицейских и слова команды:
— Назад! Вам говорят, назад!
Наконец дорога вывела невидимое на склон, и взгляд мой выхватил из толпы колеса кокандской арбы с навесом из ковра. Арба катилась к вершине, плотно окруженная солдатами. Они держали наизготове винтовки, и штыки поблескивали строго. Народ, не обращая внимания на оружие, хлынул к арбе, окружив ее живым кольцом.
— Мусульмане! — завопили полицейские. — Не будьте безрассудными, остановитесь! Или мало пуль вы сглотнули за это время. Поднимите глаза на стены Урды, там пулеметы…
Со стороны крепости, или как она называлась в Джизаке — Урда, на толпу действительно смотрели пулеметы. Ни шагу не сделали больше джизакцы, лишь один мальчонка выскочил вперед и с криком «Папа! Папочка!» кинулся к арбе. Полицейский Талип перегородил ему путь конем.
— Ты тоже хочешь умереть, несчастный? Эй, женщина, возьми ребенка, двух жертв бог от тебя не требует сегодня…
Чьи-то руки утянули мальчишку назад в толпу, но Талип успел на прощание стегануть его плеткой.
Этого мальчика я знал, звали его Хакимджан, и был он сыном Зия-кары. Почему он побежал к арбе? Ведь на ней везли Мухаммади, так всем объявил глашатай. Или власти совершили обман, скрыв от людей истинное имя смертника. Позже, спустя много лет, Хакимджан объяснил мне свой поступок. «Накануне мы с матушкой были в тюрьме, рассказал он, и виделись с отцом. Его вывели к нам в цепях, очень худого и грустного. Но он не плакал. Плакала матушка, ей уже сообщили о смертном приговоре. Двадцать три человека ждали казни, и в числе их мой отец. Подойти к нам близко отцу не разрешили, он стоял шагах в двадцати, охраняемый тюремщиками. Я смотрел на него и не понимал, почему это последняя встреча. Детское сердце слишком маленькое и слишком светлое, чтобы вместить в себя все истины мира. Мне казалось, стоит лишь захотеть, и все переменится: упадут кандалы, разрушатся стены, и отец подойдет к нам, обнимет и скажет что-нибудь ласковое, хорошее. А он сказал: „Надеяться больше не на что. Такова уж воля божья, от судьбы не уйдешь. Сегодня или завтра нас казнят. Прощайте!“ Матушка упала, я с братьями начал ее поднимать, а тюремщики увели отца. Он крикнул еще раз: „Прощайте!“ Всю ночь мы не спали. Матушка все шептала: „Вот сейчас… Сейчас он покинет нас…“ Перед рассветом ей стало совсем плохо, мы боялись, что она умрет. А утром объявили казнь. Значит, отца еще не убили, значит, мы увидим его снова. Как в тумане я шел к кургану, люди называли имя Мухаммади, а мне слышалось Зия-кары. И вот когда раздался крик „Везут!“, я кинулся к отцу…»