Джеймс Джойс - Улисс
С прискрипом переступая туда-сюда, сближался он на цыпочках с небом на высоту каблука{652} и, уходящими заглушаем, спросил тихонько:
– Значит, по вашему мнению, она была неверна поэту?
Встревоженное лицо предо мной. Почему он подошел? Из вежливости или по внутреннему озарению{653}?
– Где было примирение, – молвил Стивен, – там прежде должен был быть разрыв.
– Это верно.
Лис Христов{654} в грубых кожаных штанах, беглец, от облавы скрывавшийся в трухлявых дуплах. Не имеет подруги, в одиночку уходит от погони. Женщин, нежный пол, склонял он на свою сторону, блудниц вавилонских, судейских барынь, жен грубиянов-кабатчиков. Игра в гусей и лисицу. А в Нью-Плейс – обрюзглое опозоренное существо, некогда столь миловидное, столь нежное, свежее как юное деревце, а ныне листья его опали все до единого, и страшится мрака могилы, и нет прощения.
– Это верно. Значит, вы полагаете…
Закрылась дверь за ушедшим.
Покой воцарился вдруг в укромной сводчатой келье, покой и тепло, располагающие к задумчивости.
Светильник весталки.
Тут он раздумывает о несбывшемся: о том, как бы жил Цезарь, если бы поверил прорицателю, – о том, что бы могло быть – о возможностях возможного как такового – о неведомых вещах – о том, какое имя носил Ахилл{655}, когда он жил среди женщин.
Вокруг меня мысли, заключенные в гробах, в саркофагах, набальзамированные словесными благовониями. Бог Тот, покровитель библиотек, увенчанный луной птицебог. И услышал я глас египетского первосвященника. Книг груды глиняных в чертогах расписных.
Они недвижны. А некогда кипели в умах людей. Недвижны: но все еще пожирает их смертный зуд: хныча, нашептывать мне на ухо свои басни, навязывать мне свою волю.
– Бесспорно, – философствовал Джон Эглинтон, – из всех великих людей он самый загадочный. Мы ничего не знаем о нем, знаем лишь, что он жил и страдал. Верней, даже этого не знаем. Другие нам ответят на вопрос{656}. А все остальное покрыто мраком.
– Но ведь «Гамлет» – там столько личного, разве вы не находите? – выступил мистер Супер. – Я хочу сказать, это же почти как дневник, понимаете, дневник его личной жизни. Я хочу сказать, меня вовсе не волнует, кто там, понимаете, преступник или кого убили…
Он положил девственно чистый блокнот на край стола, улыбкою заключив свой выпад. Его личный дневник в подлиннике. Та an bad ar an tir. Taim imo shagart[106]. А ты это посыпь английской солью, малютка Джон{657}.
И глаголет малютка Джон Эглинтон:
– После того, что нам рассказывал Мэйлахи Маллиган, я мог ожидать парадоксов. Но должен предупредить: если вы хотите разрушить мое убеждение, что Шекспир – это Гамлет, перед вами тяжелая задача.
Прошу немного терпения.
Стивен выдержал тяжелый взгляд скептика, ядовито посверкивающий из-под насупленных бровей. Василиск. Е quando vede l’uomo l’attosca[107]. Мессир Брунетто{658}, благодарю тебя за подходящее слово.
– Подобно тому, как мы – или то матерь Дана{659}? – сказал Стивен, – без конца ткем и распускаем телесную нашу ткань, молекулы которой день и ночь снуют взад-вперед, – так и художник без конца ткет и распускает ткань собственного образа. И подобно тому, как родинка у меня на груди по сей день там же, справа, где и была при рождении, хотя все тело уж много раз пересоткано из новой ткани, – так в призраке неупокоившегося отца вновь оживает образ почившего сына. В минуты высшего воодушевления, когда, по словам Шелли, наш дух словно пламенеющий уголь{660}, сливаются воедино тот, кем я был, и тот, кто я есмь, и тот, кем, возможно, мне предстоит быть. Итак, в будущем, которое сестра прошлого, я, может быть, снова увижу себя сидящим здесь, как сейчас, но только глазами того, кем я буду тогда.
Сие покушение на высокий стиль – не без помощи Драммонда из Хоторндена{661}.
– Да-да, – раздался юный голос мистера Супера. – Мне Гамлет кажется совсем юным. Возможно, что горечь в нем – от отца, но уж сцены с Офелией – несомненно, от сына.
Пальцем в небо. Он в моем отце. Я в его сыне.
– Вот родинка, которая исчезнет последней, – отозвался Стивен со смехом.
Джон Эглинтон сделал пренедовольную мину.
– Будь это знаком гения, – сказал он, – гении шли бы по дешевке в базарный день. Поздние пьесы Шекспира, которыми так восхищался Ренан{662}, проникнуты иным духом.
– Духом примирения, – шепнул проникновенно квакер-библиотекарь.
– Не может быть примирения, – сказал Стивен, – если прежде него не было разрыва.
Уже говорил.
– Если вы хотите узнать, тени каких событий легли на жуткие времена «Короля Лира», «Отелло», «Гамлета», «Троила и Крессиды», – попробуйте разглядеть, когда же и как тени эти рассеиваются. Чем сердце смягчит человек, Истерзанный в бурях мира, Бывалый, как сам Одиссей, Перикл, что был князем Тира{663}?
Глава под красношапкой остроконечной, заушанная, слезоточивая.
– Младенец, девочка, у него на руках, Марина.
– Тяга софистов к окольным тропам апокрифов – величина постоянная, – сделал открытие Джон Эглинтон. – Столбовые дороги скучны, однако они-то и ведут в город.
Старина Бэкон: уж весь заплесневел. Шекспир – грехи молодости Бэкона{664}. Жонглеры цифрами и шифрами{665} шагают по столбовым дорогам. Пытливые умы в великом поиске. Какой же город, почтенные мудрецы? Обряжены в имена: А. Э. – эон; Маги – Джон Эглинтон. Восточнее солнца, западнее луны{666}: Tir na n-og[108]. Парочка, оба в сапогах, с посохами.
Сколько миль до Дублина?
Трижды пять и пять.
Долго ли при свечке нам до него скакать?{667}
– По мнению господина Брандеса, – заметил Стивен, – это первая из пьес заключительного периода.
– В самом деле? А что говорит мистер Сидней Ли, он же Симон Лазарь, как некоторые уверяют?
– Марина, – продолжал Стивен, – дитя бури. Миранда – чудо, Пердита{668} – потерянная. Что было потеряно, вернулось к нему: дитя его дочери. Перикл говорит: «Моя милая жена была похожа на эту девочку». Спрашивается, как человек полюбит дочь, если он не любил ее мать?
– Искусство быть дедушкой{669}, – забормотал мистер Супер. – L’art d’être grand{670}…
– Для человека, у которого имеется эта диковина, гениальность, лишь его собственный образ служит мерилом всякого опыта, духовного и практического. Сходство такого рода тронет его. Но образы других мужей, ему родственных по крови, его оттолкнут. Он в них увидит только нелепые потуги природы предвосхитить или скопировать его самого{671}.
Благосклонное чело квакера-библиотекаря осветилось розовою надеждой.
– Я надеюсь, мистер Дедал разовьет и дальше свою теорию на благо просвещения публики. И мы непременно должны упомянуть еще одного комментатора-ирландца – Джорджа Бернарда Шоу. Нельзя здесь не вспомнить и Фрэнка Харриса: у него блестящие статьи о Шекспире в «Сатердей ривью». Любопытно, что и он также настаивает на этом неудачном романе со смуглой леди сонетов{672}. Счастливый соперник – Вильям Херберт, граф Пембрук. Но я убежден, что, если даже поэт и оказался отвергнутым, это более гармонировало – как бы тут выразиться? – с нашими представлениями о том, чего не должно быть.
Довольный, он смолк, вытянув кротко к ним плешивую голову – гагачье яйцо, приз для победителя в споре.
Супружеская речь звучала бы у него суровым библейским слогом. Любишь ли мужа сего, Мириам? Данного тебе от Господа твоего?
– И это не исключено, – отозвался Стивен. – У Гете{673} есть одно изречение, которое мистер Маги любит цитировать. Остерегайся того, к чему ты стремишься в юности, ибо ты получишь это сполна в зрелые лета. Почему он посылает к известной buonaroba[109], к той бухте, где все мужи бросали якорь{674}, к фрейлине со скандальною славой еще в девичестве, какого-то мелкого лордишку, чтобы тот поухаживал вместо него? Ведь он уже сам был лордом в словесности{675}, и успел стать отменным кавалером, и написал «Ромео и Джульетту». Так почему же тогда? Вера в себя была подорвана прежде времени. Он начал с того, что был повержен на пшеничном поле (виноват, на ржаном), – и после этого он уже никогда не сможет чувствовать себя победителем и не узнает победы в бойкой игре, в которой веселье и смех – путь к постели. Напускное донжуанство его не спасет. Его отделали так, что не переделать. Кабаний клык его поразил{676} туда, где кровью истекает любовь{677}. Пусть даже строптивая и укрощена, ей всегда еще остается невидимое оружие женщины. Я чувствую за его словами, как плоть словно стрекалом толкает его к новой страсти, еще темней первой, затемняющей даже его понятия о самом себе. Похожая судьба и ожидает его – и оба безумия совьются в единый вихрь.
Они внимают. И я в ушные полости им лью.
– Его душа еще прежде была смертельно поражена, яд влит в ушную полость заснувшего. Но те, кого убили во сне, не могут знать, каким же способом они умерщвлены, если только Творец не наделит этим знанием их души в будущей жизни. Ни об отравлении, ни о звере с двумя спинами, что был причиной его, не мог бы знать призрак короля Гамлета, не будь он наделен этим знанием от Творца своего. Вот почему его речь (его английский немощный язык) все время уходит куда-то в сторону, куда-то назад. Насильник и жертва, то, чего он хотел бы, но не хотел бы{678}, следуют неотлучно за ним, от полушарий Лукреции{679} цвета слоновой кости с синими жилками к обнаженной груди Имогены{680}, где родинка как пять пурпурных точек. Он возвращается обратно, уставший от всех творений, которые он нагромоздил, чтобы спрятаться от себя самого, старый пес, зализывающий старую рану. Но его утраты – для него прибыль, личность его не оскудевает, и он движется к вечности, не почерпнув ничего из той мудрости, которую сам создал, и тех законов, которые сам открыл. Его забрало поднято{681}. Он призрак, он тень сейчас, ветер в утесах Эльсинора, или что угодно, зов моря, слышный лишь в сердце того, кто сущность его тени, сын, единосущный отцу.