Онелио Кардосо - Онелио Хорхе Кардосо - Избранные рассказы
И вот я все прикидывал да рассуждал, пока не поймал себя на том, что чересчур увлекся одеждой и забыл о главном — ведь ничто так не выдает человека, как его руки и лицо. Я пригляделся сначала к рукам, а они у него были большие, с узловатыми пальцами. Такие руки вряд ли могли принадлежать горожанину, к тому же они были смуглые от загара. Видно, немало потрудились на солнцепеке. Оставалось рассмотреть как следует лицо моего попутчика.
Жаль, что он все время сидел уставившись в одну точку, а то бы я взглянул ему в глаза и, как говорится, быстренько бы все в них «прочел». Для этого, конечно, нужно особое умение: поди разбери, почему человек смотрит так, а не иначе. Тут нетрудно и ошибиться.
В общем, я толком ничего не определил, кроме того, что попутчик мой работает где-то под открытым небом. Впрочем, такая работа бывает не только в деревне, но и в городе. Как бы это поточнее выяснить? Вся надежда на обувь, и тут мне повезло: не успел я об этом подумать — мой спутник вздохнул, вытянул ноги, и они оказались на свету.
Тут я увидел, что на ногах у него грубые башмаки, никак не соответствовавшие по цене ни брюкам, ни гуаябере. Теперь все встало на свои места: передо мной крестьянин, кое-как приодевшийся, чтобы съездить в город.
Только и всего. А раз этот человек прожил жизнь в деревне, тогда понятно, почему ему неинтересно смотреть в окно на то, что он и так видит каждый день, тем более все это проносится перед глазами с огромной скоростью. Ну, хорошо, допустим, с окном все ясно, а как же с тем, что внутри вагона? Уж это- то вроде бы должно привлечь его внимание.
Вагоны внутри всегда выглядят по-городскому, и это особенно заметно вечером, когда они освещены ярким белым светом. Снаружи все остается прежним: та же мгла, тот же темный лес. А внутри — как в Сьенфуэгосе или, скажем, в той же Гаване. По стенам, там, где они, закругляясь, переходят в потолок, расклеены блестящие разноцветные рекламы кока-колы с улыбающимися красотками, которые щедро выставляют напоказ свои груди.
Я-то это на память знал, мне и глядеть ни к чему. Уж что-что, а вагоны эти известны мне, как говорится, вдоль и поперек. Вот мой попутчик — тот действительно странно себя вел: ни на что не обращал внимания, а все пялился в одну точку.
Не знаю почему, но меня подмывало сказать ему об этом, и я попробовал завязать с ним разговор.
— Извините, — начал я, — вы первый раз едете в этом поезде?
— Первый раз, — ответил он, выпрямившись, и тут же снова опустил глаза.
— Красивые места проезжаем, — заметил я, на что он ничего не ответил. — Я говорю, пока едешь, много интересного можно увидеть, если, конечно, смотреть.
— Если смотреть, — повторил он, и я сразу уцепился за эти слова:
— Вот именно! Только вы почему-то не смотрите…
Мой спутник резко повернулся ко мне и, буравя глазами, произнес две фразы, которые я, честно говоря, так до конца и не понял:
— Это вы обо мне? Я-то думал, вы про себя говорите, ведь вы как сели, так только и делаете, что рассматриваете меня с головы до пят.
Я, конечно, смолчал… Что толку отвечать? Бывают же такие люди: все на свете прозевают, даже под носом у себя ничего не видят.
1965.
Запах ириса
(Перевод Г. Степанова)
И ему показалось, что в свои
десять лет он присутствует при
собственном рождении.
Уильям Фолкнер. «Медведь»Ладно, вы можете мне верить или не верить — ваше дело. Я рассказываю о том, что я видел собственными глазами и что до сих пор храню в памяти.
Угодно вам верить или не угодно, а она — все там же, в нашем городке, и если вы желаете в этом убедиться, можете увидеть ее за привычным делом: каждый день она поливает цветы у своего дома.
Сначала выслушайте меня — и вы все поймете.
Главное, на что мне хотелось бы тогда посмотреть — это на желтый мост и тихую светлую речку. Увидеть стайки рыбок, затаившихся в зеленой бороде водорослей. Это моя давняя мечта, которую я думал осуществить сразу же по возвращении в родной город. Теперь мне уже сорок, а в ту пору было всего десять.
И знаете, чего мне меньше всего хотелось? Снова встретиться с Грасиэлой. Да, да, есть вещи, которых приходится всячески избегать. Вы согласны? Вообразите себя на моем месте — и вы согласитесь со мной. Когда мне было, как я уже сказал, десять лет, ей было тридцать, и она вобрала в себя все самое прекрасное, что, по представлениям жителей нашего городка, может сосредоточить в себе женщина: кожа ее, говорили у нас, — кокосовое молоко, что выжимают в доме Менендесов, волосы — как душистый кедр, что режут пилой в мастерской Рубена, и как прозрачные озерки — глаза, ясные, словно живая вода источника, что течет у самого Мирадора, ничем не замутненная, будто обрамляющая легкой синей тенью темные зрачки. А сердце у нее было такое, что и сравнить не с чем. Потому как оно было доброе от природы. Идет, скажем, кто-то из соседей к тебе в дом, чтобы пожаловаться на то, что ты манго воровал в его саду или разбил там что-нибудь, Грасиэла обязательно выйдет к нему навстречу и уговорит не поднимать шума из-за каких-то ребячьих глупостей.
Сами понимаете, как много значит такое для десятилетнего ребенка. А еще помнятся, правда совсем- совсем смутно, ее руки, которые зашивают прямо на тебе разодранный ворот рубашки. Руки ее источали аромат лесного ириса, и тебя охватывало какое-то смутное томление, а она с улыбкой смотрела в упор — и ты сразу опускал глаза.
И поверите ли, у нее не было жениха. Насколько я знаю, никакого жениха тогда у нее не было. Люди говорили, будто причиной тому школа или ее мать, но я думаю — не из-за этого, потому что по воскресеньям она ходила гулять в парк, как все другие девушки, и там было полно молодых людей. Помню, моя мама уже много лет спустя после нашего отъезда из городка часто повторяла одно и то же: «Несчастная та женщина, у которой нет мужа».
Представляете себе? Поэтому теперь, когда тебе стукнуло сорок и ты возвращаешься на старые места, то как бы ни хотелось увидеть и мост и речку, ты этого не делаешь. Ведь с моста виден тот дом, и тебе тягостно думать, что вот-вот в дверях появится старая шестидесятилетняя женщина, которая в твоей памяти осталась молодой, тридцатилетней. Нет уж, лучше сразу идти, за чем приехал: получить в судебной палате свидетельство о рождении и не мешкая с оказией выехать из Калабасара в Энкрусихаду, а из Энкрусихады восвояси.
Надо сказать, что у нас, как и в любом другом городе, есть свой пьяница, острослов и забулдыга, который знает все и вся. Если вы там родились и жили какое-то время при нем, то как бы долго вы ни отсутствовали, он только взглянет на вас — и сразу скажет, в чьем доме впервые увидели свет ваши глаза.
И вот, когда я сижу в кафе и жду, пока откроется судебная палата, входит он, останавливается около меня и ждет, узнаю я его, теперь уже бородатого мужчину, или нет. Но вместо того, чтобы произнести полагающуюся фразу, я сам спрашиваю, помнит ли он меня.
— Помню ли я тебя? Ты был вот такусеньким и все время околачивался в доме Грасиэлы. Правильно я говорю?
— Правильно, — подтверждаю я и пододвигаю ему стул. Он молча рассматривает свои руки, потом говорит:
— Я уже давно не видел Грасиэлу.
— Она здесь больше не живет?
— Живет, но я лет десять ее не видел. Она нигде не показывается. При ней мальчуган, приемыш, — она его посылает по разным надобностям.
Я хотел было спросить, какова она теперь, но так как он не видел ее столько времени, то я не спросил: ведь мы были считай что в равном положении. Да и лучше не знать про это. Поэтому я меняю тему и задаю естественный вопрос:
— Вышла она в конце концов замуж?
— Нет, так и не вышла, — говорит он и добавляет: — Она одна из тех немногих в нашем городе, за кого время от времени надо пропустить стаканчик.
Он поднимает голову, силится улыбнуться, но глаза его смотрят на меня тяжелым, печальным взглядом. Вдруг улыбка сходит с его лица, он делается серьезным, сосредоточенно рассматривает свои ногти — кажется, его не интересует, что я заказываю новую порцию выпить, — и начинает без всякого побуждения с моей стороны:
— Иногда я думаю, что поступил плохо — не заходил к ней, но, с другой стороны, ведь и она ни к кому не ходит. Наверное, для того, чтобы к ней никто не приходил, — хотя бы это уважать надо.
— Хотя бы это, ты сказал? — спрашиваю я и вижу, что он не собирается ничего пояснять. Потом я снова смотрю на него и неожиданно для себя говорю:
— Расскажи мне о ней.
Поначалу он медлит, вычерчивая какие-то линии на мраморной доске столика, и вдруг решается:
— Ладно, была не была, раз уж она сделала — значит, сделала, это ее право. Чем она хуже других? Так слушай: явился сюда один тип в узеньких ботиночках, лет тридцати — не больше. Компания назначила его к нам начальником станции. Он всегда чисто одевался и был из тех, что умеют обходительно говорить.