Джон Чивер - Ангел на мосту
— Как вам нравится лестница? — спросила она, вступив в прихожую. Прелестно, правда? Они ее построили для дочери, в предвкушении ее свадьбы. Долорес тогда было еще только четыре года, но они любили мечтать о том, как она станет у окна в своем белом подвенечном наряде и будет кидать сверху цветы.
Я с поклоном ввел миссис Уайтсайд в гостиную и предложил ей рюмку хересу.
— Мы так рады, что вы здесь поселились, мистер Огден, так рады, сказала она. — Так приятно, что по пляжу снова бегают ребятишки! Но я должна все же признаться, что мы скучаем по Гринвудам. Это прелестные люди, и они никогда прежде не сдавали свой дом. Ах, он так любил Бродмир! Это была его гордость и отрада. Я прямо не представляю себе, как он может без него жить!
Если Гринвуды и в самом деле были столь прелестны, кто же, подумал я, этот тайный пьянчужка?
— Чем занимается мистер Гринвуд? — спросил я и, чтобы смягчить прямолинейность своего вопроса, отошел к столу и снова наполнил ее рюмку.
— Он связан с производством синтетического волокна, — сказала миссис Уайтсайд. — Впрочем, в настоящее время, если я не ошибаюсь, мистер Гринвуд подыскивает себе что-нибудь поинтереснее.
В ее ответе мне почудился намек — мы уже стояли на правильном пути.
— Иначе говоря, ищет работы, да? — поспешно спросил я.
— Право, не знаю, — ответила она.
Миссис Уайтсайд была из тех старух, которые кажутся тише воды под мостом, а на самом деле представляют собой нечто монолитное и жесткое; по всей вероятности, она была самой зубастой из кумушек в этом городке, и укусы ее, должно быть, были ядовиты. Благодаря неоднократным ударам судьбы (мистер Уайтсайд умер, и наследство оказалось мизерным) она была вытеснена из жизненного потока и, сидя на берегу, взирала с неизменной печалью на то, как этот поток мчит нас всех к океану. Я хочу сказать, что за ее мелодичным голосом мне слышалось дребезжание другой струны, от горечи покрывшейся ржавчиной. В общем счете она выпила пять рюмок хересу.
— Ну вот, я очень рада вас приветствовать, — сказала она и со вздохом поднялась со стула. — Так приятно снова видеть на пляже ребятишек, и, хотя Гринвуды, повторяю, очень милые люди, у них, конечно, были, как и у всех, свои недостатки и слабости. Я говорю, что по ним скучаю, но вместе с тем не могу сказать, чтобы скучала по их ссорам. Прошлым летом мне приходилось каждый вечер слушать, как они между собой бранятся. Чего только, бывало, не наговорят! Они то, что называется, не сошлись характером.
И гостья скосила глаза в сторону Мэри-Ли, как бы давая понять, что если бы не дочь, могла бы порассказать и больше.
— После того как спадет дневная жара, я люблю копаться у себя в саду, — продолжала она, — но когда они ссорились, я не смела и носу показать на улицу. Иной раз даже приходилось закрывать все окна и двери. Не следовало бы мне, наверное, все это рассказывать, ну да правду разве утаишь?
Миссис Уайтсайд двинулась из гостиной в прихожую.
— Да, так вот эта лестница, как я вам говорила, была выстроена специально для Долорес, для ее свадьбы. А она, бедняжка, сочеталась гражданским браком в мэрии, на девятом месяце, с рабочим из гаража. Очень, очень приятно иметь вас соседями! Идем же, Мэри-Ли!
Казалось, я бы должен был радоваться: я получил то, чего добивался, и миссис Уайтсайд как бы удостоверила подлинность того уныния, которое я почуял в доме. Но почему меня так растрогала мечта бедняги о счастливом бракосочетании дочери? Я так и видел этих супругов у подножия лестницы, только что завершенной по их заказу. Долорес, верно, играла в это время где-нибудь в уголке, на полу. А они стояли в обнимку и улыбались, подняв лицо к сводчатому окну, которое олицетворяло в их глазах благополучие, благопристойность и прочное счастье. Куда же оно девалось, отчего их простодушной мечте было суждено завершиться катастрофой?
Утром снова шел дождь, и кухарка вдруг объявила, что у нее сестра умирает в Нью-Йорке и что ей надо ехать домой. Ни писем, ни вызова к телефону, насколько мне было известно, она не получала, но тем не менее я покорно отвез ее на аэродром и потом без всякого энтузиазма поехал домой. Мне уже все здесь опостылело. Где-то я нашел шахматы из пластмассы и пытался обучить этой игре сына, но в результате снова с ним поссорился. Младшие дети валялись в постелях, читая комиксы. Я раздражался на всех и на все и решил — в интересах семьи — слетать денька на два в Нью-Йорк. Жене я соврал что-то насчет срочного дела, и на другое утро она отвезла меня на аэродром. Как хорошо было подняться в воздух и чувствовать, что тебя уносит из унылого Бродмира! В Нью-Йорке пекло, как в разгаре лета. Я просидел в своем служебном кабинете до конца дня, а потом зашел в один из баров, расположенных невдалеке от Центрального вокзала. Через несколько минут после меня в бар вошел Гринвуд. Мало что осталось от его романтического облика, однако я все же узнал его по сходству с фотографией из комода. Он заказал себе мартини и стакан воды, причем воду выпил тотчас, залпом, словно именно ради этого он сюда и пришел.
С первого взгляда было видно, что он принадлежит к легиону призраков, обивающих пороги Манхэттена в поисках работы, готовых ехать в Мадрид, в Дублин, в Кливленд — куда угодно. Волосы его были прилизаны, лицо румяно, и поначалу можно было подумать, что оно обветрилось и загорело на трибунах бейсбольных состязаний или на бегах, но тут же по дрожанию рук становилось ясным, что своим румянцем он обязан алкоголю. Он стоял некоторое время, болтая с барменом, по-видимому хорошим его знакомым. Потом бармен отошел к кассе и принялся считать чеки, а Гринвуд остался в одиночестве и тотчас обиделся. Это было видно по его лицу. Он был явно обижен тем, что бармен его бросил. Час был поздний, все поезда-экспрессы уже отбыли, а в баре становилось их все больше и больше, этих бойцов призрачного легиона. Они приходят Бог весть откуда, чтобы уйти затем Бог весть куда, все эти хорошо одетые и на вид процветающие бродяги, которые, несмотря на столь бесспорное родство между собой, никогда бы и не подумали вступить друг с другом в разговор. У каждого из них за томиком, отобранным литературной гильдией, припрятана бутылочка виски и еще одна — в скамье у пианино. Я хотел было представиться Гринвуду, да раздумал: ведь для него я — тот, кто лишил его любимого обиталища! Точного хода событий, из которых складывалась его биография, я угадать не мог, но примерную атмосферу и направление его жизни я представлял себе очень хорошо. Когда Гринвуд был еще ребенком, папа либо умер, либо бросил маму. Среди отметин, которые жизнь оставляет на лице человека, не так трудно узнать печать, накладываемую безотцовщиной. Воспитанный матерью и теткой, он окончил какое-нибудь казенное высшее учебное заведение, скорее всего по факультету общей коммерции. Во время войны он, должно быть, работал в системе розничного снабжения армии. А когда война кончилась, жизнь его вдруг распалась. Он потерял все — дочь, дом, привязанность жены, интерес к работе. Впрочем, ни одной из этих утрат все же нельзя было объяснить то состояние растерянности и боли, в котором он, по-видимому, пребывал все время. Подлинная причина так и останется скрытой — от него, от меня, от всех нас. Потому-то эти привокзальные бары и кажутся нам такими таинственными.
— Эй ты, умник, — крикнул он вдруг бармену. — Послушай, умная башка! Может, улучишь минуту, чтобы обслужить клиента?
Это была первая неприятная нотка, но скоро, очень скоро — я это знал! — за нею последуют другие, одна другой неприятней. Он сделается совершенно невыносимым. У худых и толстых, желчных и веселых, молодых и старых, у всех этих призраков неизменно наступает минута, когда они делаются невыносимыми. Все они кончают тем, что, придя домой, обвиняют швейцара в дерзости, бранят жену за расточительность, упрекают растерянных детей в неблагодарности, после чего заваливаются спать не раздеваясь в комнате для гостей. Впрочем, сейчас меня тревожил не этот образ. Мне все мерещилось, как мистер Гринвуд стоит у себя в новой прихожей, любуясь своей мечтой: дочерью-невестой, бросающей с лестницы цветы. Странно! Мы не обменялись с ним ни единым словом, я не был даже с ним знаком, его утраты не были моими утратами, и тем не менее я почувствовал, что не могу оставаться в эту ночь один, и пригласил разделить ее со мной одну неряху-секретаршу, работавшую у нас в конторе. Утром я сел на самолет и полетел к морю, где застал все тот же дождь и жену, чистящую кастрюли на кухне. У меня наступило похмелье, я чувствовал себя порочным, виноватым, запачканным. Я решил искупаться в море — быть может, это меня освежит, подумал я, — и спросил жену, где мои трусы.
— Где-то валяются, — ответила она сердито. — Они мне то и дело попадались под ноги. Ты их оставил мокрыми на коврике у постели, а я их повесила в душевой.
— В душевой их нет, — сказал я.