Николай Самвелян - Крымская повесть
— Да, я думаю… Ошибиться я не мог бы. Конечно, она.
— Благодарю вас. Если у вас дела, спешите. Мне надо поговорить с художником с глазу на глаз.
Когда закрылась дверь за Зауэром, генерал хорошо отрепетированным жестом пригласил Владимира пересесть к столу.
— Наш разговор прервали. Продолжим его.
— При одном условии, — сказал Владимир. — Вы должны освободить мальчика.
— Ультиматумы — моя привилегия. Кроме того, я дал слово — и мальчишка будет освобожден. Хватит об этом.
— Нет, разговор между нами возможен лишь при условии, что мальчика выпустят сейчас же.
— Вы не из легких собеседников. — Нос генерала стал лиловым. — И терплю все это я лишь из уважения к вашему таланту. Картина удивляет, заставляет задуматься о многом. Предлагаю мужской договор: не хотите ли отныне быть со мною в дружбе? Каждый художник, если он хочет преуспеть, нуждается в покровителе. У меня достаточно характера, власти и влияния, чтобы обеспечить вам безбедное, а возможно, и славное будущее. А мальчика, между прочим, выпустили еще полчаса назад. — Лисьи глаза генерала глядели на художника почти что ласково. — Надеюсь, вы достаточно благоразумны.
Но тут в кабинет вновь вплыл секретарь. Он был бледен, его щеки подергивались. То, о чем он докладывал вполголоса, ошеломило и Владимира, и самого генерала. Оказывается, господин Симонов, следом за которым пошли два полицейских, направился к купальне у гостиницы «Европейской». Там, в одной из кабинок, он переоделся в полосатый купальный костюм, а затем, напевая «Не тот я стал теперь…», вошел в воду и уплыл в сторону Массандры. Полицейские пустились было вслед за Симоновым по Нижнемассандровской улице, а затем и просто по берегу, но отстали.
— А этот Симонов? — спросил генерал.
— Он не вернулся. Он продолжал плыть вперед. У его одежды на пляже выставлена охрана.
— Так! — сказал генерал. — К Анатолийским скалам он все равно не доплывет. И в Румынию, как «Потемкин», не прорвется. Борода намокнет, потяжелеет — к берегу повернет. Но пост около пляжной кабинки не снимать. Идите. Мне нужно закончить беседу с художником.
Когда за секретарем закрылась дверь, Думбадзе подошел к Владимиру.
— Известно ли вам, любезный, что сегодня утром был приведен в исполнение приговор относительно Шмидта и других бунтовщиков? Нет их! Не существуют более. И единственная эпитафия им — ваша картина да статьи в изданиях социалистов.
Владимир выдержал взгляд генерала.
— Нужно ли вам от меня еще чего-либо? — спросил он. — Картину я принес.
— Картина картиной, но сами вы еще не получили права покинуть это здание. А вдруг я прикажу посадить вас. Но нет, я много благороднее, чем говорят обо мне некоторые. Не захотели более теплых отношений, — значит, между нами возникнут другие. Окажетесь гласным поднадзорным — еженедельная явка к нам, отчет в своих действиях. С вами решено. Теперь о картине.
Генерал вновь направился к ней, протянул руку и еще раз коснулся указательным пальцем полотна.
— Значит, растворяли краски на касторовом масле? Так я понял? А почему все же не на обычной олифе?
— Касторовое масло как разбавитель известно давно. Еще Леонардо да Винчи…
— Ах, Леонардо! Ну, он свое отстрадал и убыл в мир иной, где, надеюсь, ведет себя уважительно по отношению к законности загробного мира. А вы возьмите картину… Вот так! Теперь сломайте раму, сомните полотно… Я возьму на себя труд отодвинуть решетку камина, хотя подобное никак не входит в круг моих прямых служебных обязанностей. Заталкивайте ее подальше в очаг. Хорошо, очень хорошо. Теперь я сам зажгу спичку… Ах, как ярко, оказывается, горят шедевры! Жизнь тем и прекрасна, что каждый день открываешь для себя что-либо новое… Нет, положительно, иной раз камины следует топить не дровами, а картинами… А теперь, с вашего позволения, я займусь делами. Желаю всех благ… И надеюсь, что вам урок послужит к исправлению. Впрочем, погодите… Еще два слова. — Генерал помолчал, пригладил пухлой ладонью курчавые волосы, присыпанные искорками седины, и добавил: — Я говорил с вами как добрый учитель с учеником. Вы мне не вняли. Пеняйте на себя. Если передумаете, осознаете нелепость своего поведения, буду готов потолковать с вами еще раз. Учитель обязан быть терпеливым.
— Но случается, — ответил Владимир, — ученики преподносят уроки учителям.
— Что сие значит? В ваших словах скрыта чуть ли не угроза.
— Это вольный перевод известной латинской пословицы.
— В таком случае древние римляне поступили неразумно, придумав ее.
— Ну, это уж дела древних римлян.
— Н-да! — задумчиво произнес генерал. — Можете идти! Все, что мне нужно было узнать от вас и о вас, я узнал.
Владимир молча поклонился. Генерал не ответил на поклон и повернулся к художнику спиной.
А завтра — новый день
Надежда и Витька ждали Владимира у выхода из резиденции градоначальника.
— Слава богу! Я больше всего боялась, что вас не выпустят… Вы не сердитесь на меня? Поверьте, я ни в чем не виновата. Кто мог подумать, что Зауэр доносит все Думбадзе? Да и не говорила я ничего такого, что могло бы навредить вам. Все сошли с ума… Я не виновата…
— Я вас ни в чем не обвиняю…
Витька молча подошел к Владимиру и взял его за руку.
— Проголодался?
— Нет, ничего, — успокоил Витька Владимира. — Мне два раза давали хлеб и воду.
— Мальчика надо отвести домой, — сказала Надежда. — Давайте сделаем это. Мне же совершенно необходимо поговорить с вами. Обязательно. Немедленно. Понимаю, что вы очень устали. Но бывают случаи, когда откровенный разговор нельзя отложить даже на час.
— Я не пойду домой, — тихо сказал Витька. — Я постою в сторонке и подожду дядю Владимира.
— Нет, Витька, беги домой. Ведь мама ждет тебя, волнуется. Я скоро приду.
Витька вздохнул и нехотя побрел по направлению к Потемкинской улице.
Тот нервный подъем, который Владимир только что испытал в кабинете Думбадзе, вновь сменился усталостью. Он едва отрывал от земли ноги, его покачивало. Казалось, что в каждом следующем шаге он может просто рухнуть на торцовую променадную дорожку. Надежда шла рядом — напряженная, напуганная — и, видимо, не решалась начать разговор. И каким далеким, ненужным, формальным казался сейчас ее изящный легкий силуэт — точно картинка из журнала мод, в которой нет жизни, нет той хоть маленькой неправильности, которая должна быть во всем по-настоящему отпущенном, свободном и прекрасном. Ведь именно облачко на ясном небосклоне помогает увидеть то, чего обычно не замечаешь, — увидеть подлинную синеву неба, его безбрежность.
Пустой, унылой была набережная. В надвигающихся сумерках и сама Ялта выглядела какой-то выцветшей, линялой, провинциальной. Даже не верилось, что еще совсем недавно здесь было шумно, весело, карнавально — столица в миниатюре, да еще и перенесенная на знойный берег южного моря.
Под ветром слегка клонились кипарисы. Их вечнозеленые кроны были плотнее, чем у других деревьев, не пропускали ветра и, сопротивляясь ему, глухо гудели, точно возмущались чем-то. По мостовой с тихим шелестом несло вдоль парапета обрывки газет, мятые рекламные открытки книготорговца Синани, конфетные обертки. Нет, сегодня зимняя Ялта никак не напоминала звонкоголосый, наполненный музыкой и веселыми голосами праздничный город, какой она бывала летом и ранней осенью.
— Но что же с вами?
Поначалу Владимир не понял вопроса.
— Вы покаялись перед Думбадзе?
— И не думал. Мы разыграли с генералом партию вничью. Правда, отныне я в разряде поднадзорных. Новое качество.
— Но ведь это, наверное, ужасно, чувствовать, что тебя постоянно подозревают? Сможете ли вы так жить?
— Отчего же? Годами жили под надзором многие мои друзья. К тому же мы с генералом в наших антипатиях квиты. Он вправе меня подозревать, а я вправе его презирать. Сегодня власть в руках у генерала. Он этим пользуется, отлично понимая, что уже завтра все может выглядеть иначе и что надо спешить.
— Вы говорите обо всем так спокойно, будто всю жизнь боролись с генералами. Во всяком случае, похоже, что отныне это станет для вас главным. А друзья, которых вы помянули, кто они? Мне казалось, я знаю всех ваших знакомых. Так о ком же речь? Об исчезнувшем Александре? Если же о Людмиле Александровне… Как дух Лауры? Но времена Петрарки ушли…
— Я просил бы вас, — жестко прервал ее Владимир, — не продолжать этот разговор. Он не улучшит наши отношения.
— А они плохи? Я ведь дорожу дружбой с вами.
— И все же сейчас мне хочется побыть одному.
— Но если мы сейчас попрощаемся, то навсегда! Поймите и вы меня! Поймите мою тревогу за вас.
Надежда остановилась у витрины и взялась рукой за проволочный карниз, на который летом натягивали полотняный тент.