Николай Омельченко - Серая мышь
Вечерами в Ниагара-Фолс на улицах людей больше, чем днем, а мы приехали в субботу, когда по тротуарам катят целые толпы, и с ними даже нельзя разминуться, особенно у водопада. Ниагарцы не спешат рано ложиться спать, у них вечер — это день. Двенадцать часов ночи для них еще детское время, в такую пору люди только прибывают. И, глядя на эти толпы, веришь рекламе, что водопад ежегодно посещает 18 миллионов туристов. Нам с Калиной было хорошо даже среди такого множества людей. Мы забыли о пане Цюре, но ненадолго, вскоре он появился снова. Мы остановились у каменной ограды, откуда хорошо виден гигантский каскад воды, низвергающийся с огромной высоты, окрашенный разноцветными прожекторами в сказочные цвета, остановились полюбоваться вечерним водопадом и послушать, о чем рассказывала туристам женщина-гид:
— Когда-то индейцы бросали в водопад самую красивую девушку в жертву богу. В память тех красивых девушек назван корабль «Мейд оф ди Мист», который возит туристов под самый водопад, туда, где по преданию, бросали в воду несчастных.
В это время он и появился, мы почувствовали его приближение спиной, обернулись: точно, он, не торопясь, подходил к нам.
— Бросить бы его в водопад, — вздохнула Калина.
— Я бы это сделал с удовольствием, — согласился я.
— Почему-то издревле в жертву приносили только красивых и добрых людей, а злые и уродливые оставались жить и плодиться, — сказала Калина. — Неужели они такие кому-то нужны?
— Еще как нужны! — вздохнул я.
— Вы меня извините, что покинул вас, — приподнял шляпу пан Цюра, — но, оказалось, среди наших экскурсантов присутствует один мой старый недруг — коллега из русской белоэмигрантской газеты Вадим Привалов. Мы с ним всегда спорим, однажды едва не дошло до драки. Заговорил я сейчас с ним на ту же тему, что и с вами. И представьте себе, этот отпрыск мертвой царской империи до сих пор еще мыслит ее категориями. Знаете, что он сказал? Царь Петр I был великий царь для России, но он сделал ошибку, когда завоевывал прибалтийские страны. Он должен был поступить так, как сделал царь Иван с Новгородом: часть людей перебить, часть выселить, а вместо них пригласить людей с Московщины, тогда сегодня не было бы разговоров о каких-то там прибалтийских народах.
— Папа, побежали, — схватила меня за руку Калина, и от своей находчивости задорно расхохоталась; так, держась за руки, мы и бежали, толкаясь, извиняясь, вызывая у встречных изумление и чувство негодования. Но что все это было по сравнению с тем, от чего мы убегали. Признаться, я, старик, не ощутил и одышки, вероятно, победило охватившее нас счастливое чувство избавления.
— Что будем делать, как проведем дальше время?
— Пойдем, папа, спать, я так редко высыпаюсь, — призналась Калина.
— Прекрасная идея!
— А что будем делать завтра?
Пока мы стояли и раздумывали о том, как быть дальше — о, ужас! — нас догнал запыхавшийся пан Цюра, остановился рядом и спросил:
— От кого это вы так сиганули? Аж перепугали меня, я на всякий случай бросился вслед за вами… Так вот, я не договорил: теперь ошибку царя Петра I исправляют современные хозяева Кремля, которые не только выселяют и переселяют, но и уничтожают голодом, рабским трудом в концлагерях народы, и в первую очередь украинцев, ибо Украина является сегодня самой большой угрозой для коммунистической России.
— Бежим! — снова схватила меня за руку Калина.
Теперь он уже нас не догонял, очевидно, все понял и не стал больше приставать.
— Что бы ты хотела делать завтра? — отдышавшись, спросил я Калину.
— Не знаю. А как ты? Мне хорошо ничего не делать, просто побыть с тобой, это ведь так редко выпадает.
Я был тронут ее словами и обнял дочь.
— А не проведать ли нам деревушку поблизости, ферму Кардашей? Его-то уже нет в живых, а вдова еще крепится. Подышим полем и садом, попьем свежего молочка, если у нее еще сохранились коровы.
Ночевали мы в тех же номерах «Фоксгед Шератон». Поутру я тихо разбудил Калину и мы, незамеченные другими экскурсантами, покинули отель, взяли такси и поехали в деревушку. Там нас у покосившихся стареньких ворот встретила Мария Кардаш, еще крепенькая, с розовато-смуглым лицом женщина в обношенном клетчатом, видно, мужнином пиджачишке, поохала, поахала, вспомнив о покойном муже, как он радовался, когда к нему заезжали его городские земляки, и пригласила в дом. Она только что подоила коров и угостила нас парным молоком с домашними хлебцами. Канадская жизнь и нравы еще не выветрили из нее украинского хлебосольства, она принялась чистить овощи, чтобы приготовить борщ, сновала по кухне и огороду, во всем хотела нам угодить. Наконец, когда на широкой газовой плите уже кипело и жарилось, Мария присела к нам, стала расспрашивать нас о жизни и тут же рассказывать о себе, то и дело выбегала на кухню и в огород — все у нее спорилось. Жаловалась на свою жизнь:
— Осталась я одна, дети вылетели из гнезда, живут в городах, никто не хочет работать на земле. Я не обижаюсь на них, но в душе все же попрекаю, что ж это выходит? Наши деды своими руками корчевали землю, поливали ее слезами и потом, все вокруг понастроили и понасажали, а внуки не хотят работать на готовом, бегут, разбегаются, бросают могилы своих предков. Да если бы только это! — горестно вздыхала Мария. — А то вроде бы я совсем чужая для их жен и детей. Раз в год приедут на день-два, женушки их лопочут только по-английски, внуки не знают и слова по-украински…
Я слушал ее и думал: а есть ли семья, в которой не было бы хоть малой печали, причиненной детьми? У меня в этом отношении вроде бы все благополучно, а вот Мария доживала горько и одиноко свой век.
— Выходит, что не надо было жить, рожать и растить детей, — говорила она. — Лучше бы я голодала, а то ведь нет — сыта, не больна, есть дети, внуки, все живут и я живу, а жизни почему-то нет. Почему, Улас?
Мария по деревенской привычке рано ушла спать, а мы с Калиной сидели на скамеечке в саду, она вспоминала о том индейском мальчике, который ушел в воду Ниагара-Фолс. Около полуночи мы отправились в отведенную нам комнату; перины и подушки на старых пружинных кроватях были такие высокие и мягкие, что мы с Калиной сразу же утонули в них; так когда-то спали на Украине. Моей дочери эта постель была до смешного непривычна.
— Ау, папа! — позвала меня она, рассмеялась и под этот смех мгновенно уснула. А ко мне сон не шел, я думал о прошлом, мысли мои были липки, как патока, меня тянуло снова к моим записям, к столу; не позабыл ли я чего, не пропустил ли, понадеявшись только на свои записи? Ведь в них очень многого не было, записывать все в то время значило выносить самому себе смертный приговор; привести в исполнение его мог кто угодно — наши, поляки, советские партизаны, немцы, власовцы, красноармейцы, а позже и американцы. А мне нужно описать еще многое, я ведь еще не дошел и до середины своего рассказа.
После обильного обеда с луком и чесноком захотелось пить; я поднялся, прошел на кухню, достал из холодильника хлебный квас, издавна традиционный напиток в доме Кардашей, с наслаждением утолил жажду и вдруг понял, что не смогу заснуть. Дома в таких случаях я брал первую попавшуюся книгу и читал. В этом доме книг не было. На подоконнике я все же заметил какой-то том в плотной обложке из кожзаменителя, в таких обложках обычно выпускают дешевые библии; но это оказался старый толстый блокнот. На пожелтевших от времени страницах стояли неуверенно написанные столбики цифр, по всей видимости, хозяйка вела в нем какие-то счета. Хотел было положить блокнот на место, но вид бумаги и шариковая ручка, валявшаяся рядом на подоконнике, возбудили у меня острое желание писать. Я вырвал из блокнота десяток листов, уселся за стол и стал излагать на бумаге свои мысли. Чем больше я писал, тем больше мне вспоминалось…
21
Хотелось начать главу так: я не в силах обо всем рассказать, мой рассказ — всего лишь бледное отражение той жестокости, которую мне довелось увидеть; действительность была несравненно жестче, кровавей и преступней!
Когда я думаю об этом, мне не сразу вспоминаются убийства и казни, прежде всего видится Богдан Вапнярский-Бошик в его бытность куренным. Землянка; несмотря на декабрьский морозец, дверь приоткрыта, за ней слышен его голос — мягкий раскатистый баритон. Задерживаясь у двери, я пытаюсь определить, с кем он там, в землянке, разговаривает и стоит ли мне заходить к нему; наедине со мной Вапнярский благосклоннее ко мне, я бы даже сказал — добрее. Но вдруг понимаю, что он там один. Заглядываю в щель: Вапнярский стоит у большого зеркала, единственного, кажется, на всю нашу армию, — одна рука заложена за спину, другая протянута вперед, голова высоко поднята.
— Други мои! — говорит Вапнярский. — Вельмышановне панство! Всегда помните о достоинствах своей нации, о величии своего народа, помните, что мы, украинцы, — помазанники божьи, родоначальники Древнерусского государства, его культуры и быта! — Вапнярский произносит эти слова торжественно и велеречиво, затем прокашливается — голос его несколько хрипл, мягкий раскатистый баритон вдруг срывается на тенорок и Вапнярский, прокашлявшись, повторяет: — Панове!