Лотреамон - Песни Мальдорора
IV
(6) Я вдруг заметил, что у меня всего лишь одно око посередине лба! О серебряные зерцала, висящие на стенах коридоров, сколько раз ваша отражающая сила служила мне добрую службу! Когда-то ангорская кошка, чьих маленьких детенышей я бросил в кипящий спирт, вскочила мне на загривок и целый час, точно бурав хирурга, вгрызалась в мою голову; с тех пор еще не раз я обрекал себя на пытки. И вот сегодня, глядя на следы бесчисленных ран различного происхождения - одни появились по воле рока при моем злополучном рождении, другие я снискал по собственной вине (и это только часть того, что я должен вытерпеть, кто сможет предсказать, что будет дальше?), - бесстрастно созерцая врожденные и приобретенные увечья, которыми украшены апоневрозы* и душа покорного вашего слуги, я долго размышлял о раздвоенности, лежащей в основе моей личности, и... находил себя прекрасным! Прекрасным, как аномалия в строении детородного органа, что выражается в недостаточной длине мочеиспускательного канала и разрыве или отсутствии его внутренней стенки, так что этот канал кончается на большем или меньшем расстоянии от головки полового члена или вовсе под ним; прекрасен, как мясистый нарост конической формы, прорезанный глубокими продольными морщинами, что возвышается у основанья клюва индюка; прекрасен, как истина, гласящая, что система гамм и ладов, а также их гармоническое чередование не основаны на природных закономерностях, а, напротив, есть результат использования эстетических принципов, которые менялись с развитием человеческого общества, как меняются и теперь; прекрасен, что всего вернее, как боевой корвет с броневыми башнями! Именно так, могу поручиться за точность сего утверждения. Я вовсе не склонен самовлюбленно обольщаться на свой счет и тем горжусь, да и что пользы лгать? - поэтому вы можете без колебаний принять на веру то, что я сказал. Зачем мне проникаться отвращением к себе, когда я слышу только похвалу от собственной совести? Я не питаю зависти к Творцу, пусть только не мешает мне плыть по течению моей судьбы, через каскады славных преступлений. А коли станет мне препятствовать, то я, уставив раздраженный взор в его лицо, без труда докажу ему, что не один он властвует над миром и что немало доводов, основанных на глубочайшем знании природы, решительно опровергают версию единовластия. Нас двое, вот мы лицом к лицу, на равных, гляди же... и уж кому как не тебе знать, что я не трубил победу своим безгубым ртом. Прощай, великий воин, тебе и в поражении не изменяет мужество, и твой заклятый враг тобою восхищен; однако грядет Мальдорор, чтобы оспорить у тебя свою жертву, что зовется Мервином. И так свершится пророчество петуха, прозревшего будущее в канделябре. Да будет небу угодно, чтобы краб успел настигнуть караван паломников и передать им то, о чем поведал некий тряпичник из Клиньянкура!*
V
(7) Этот человек вышел с улицы Риволи к скверу Пале-Рояль и сел на скамью по левой стороне, неподалеку от фонтана. Волосы его всклокочены, а одежда позволяет судить о длительных лишениях. Он раскопал острой палочкой ямку, набрал в пригоршню землю, поднес ее ко рту и тут же с отвращением отбросил. Он встал и, опираясь головою о скамью, направил ноги ввысь. Но такая поза, заставляющая вспомнить о канатоходцах, противоречит закону равновесия, в котором определяющую роль играет центр тяжести, и незнакомец рухнул на дощатое сиденье; шапка его съехала, руки беспомощно повисли, а ноги заскребли по гравию, ища опоры. В таком все более и более неустойчивом положении он оставался довольно долго. Но вот и наш герой - его рука легла на ограду сквера, у северного входа, близ ротонды, где помещается кафе. Описав глазами круг, он остановил взгляд в центре и заметил человека, проделывавшего шаткие гимнастические упражнения около скамейки, на которую безуспешно пытался взгромоздиться, проявляя при этом чудеса силы и ловкости. Но даже наилучшие порывы, обращенные к благороднейшей цели, обречены на неудачу в столкновении с разрушительной стихией душевного расстройства. Герой подходит к сумасшедшему, любезно помогает ему вернуться в достойную человека позицию и сам садится с ним рядом. Безумие несчастного не беспрерывно, приступ проходит - и он уж в состоянии разумно говорить с нечаянным соседом. Есть ли смысл приводить его рассказ? С кощунственной поспешностью раскрывать, где придется, книгу человеческих страданий? И все же это очень поучительно. Тем более что среди описываемых мною событий нет и не будет ни одного подлинного, ибо я наполняю ваши головы лишь вымыслом. Что же до этого безумца, то он помешался не по собственной прихоти, и искренность его повествования сродни доверчивости читателя. Итак: "Мой отец был плотником и жил на улице Веррери. О, пусть падет на его голову смерть трех Маргарит, пусть вечно клюет зрительную ось его глазного яблока злосчастная канарейка! Одно время он часто напивался пьяным и, когда, обойдя все трактиры, возвращался домой, то в приступе неукротимого буйства крушил все без разбора. Потом, осыпаемый попреками друзей, совершенно избавился от пагубной привычки, но стал угрюм и молчалив. Никто, даже наша матушка, не смел к нему подступиться. Казалось, он был втайне зол на то, что чувство долга обуздало его нрав и не давало разгуляться. Как-то раз я принес в подарок трем моим сестрицам кенаря. Они посадили его в клетку, которую подвесили над дверью, и все прохожие останавливались послушать птичку и полюбоваться ее проворством и чудесным оперением. Отец же настаивал, чтобы клетку с кенарем убрали, ему мнилось, будто птица насмехается над ним, когда встречает его прозрачными трелями, являя высший класс вокального искусства. И наконец однажды он сам полез снимать клетку с гвоздя, но в слепой ярости оступился, упал со стула и расшиб себе колено. Потерев распухшее место стружками, он опустил штанину и, насупившись, снова влез на стул, на этот раз с большей осторожностью. Снял клетку, зажал ее под мышкой и унес к себе в мастерскую. Там, невзирая на слезы и мольбы всего семейства (мы все любили птичку, считали ее добрым духом нашего дома), он принялся топтать плетеную клетку подкованными сапогами, размахивая вокруг головы фуганком, чтобы никто не подходил к нему. Кенарь превратился в перепачканный кровью комочек перьев, но каким-то чудом не издох. Наконец плотник, с треском захлопнув дверь, ушел. Мы с матушкой, как могли, пытались удержать в тельце птички ускользающую жизнь, но она умирала, и, хоть крылышки еще трепетали, то были лишь судороги предсмертной агонии. Когда же три Маргариты увидели, что исчезает всякая надежда, они взялись за руки и эта печальная живая цепочка втянулась под лестницу и, отодвинув бочонок с жиром, уткнулась в угол у собачьей конуры. Матушка меж тем не оставляла усилий, не выпускала кенаря из рук и все пыталась отогреть его своим дыханьем. Я же метался, потеряв голову, по комнатам, натыкался на мебель и опрокидывал отцовские инструменты. По временам то одна, то другая из сестер высовывали голову из-под лестницы, чтобы узнать, что сталось с птичкой, и вновь горестно скрывались. Собака вылезла из конуры, она как будто понимала всю глубину нашего горя, и движимый бессильным соболезнованием ее язык лизал платья сестер. Кенарь был почти мертв, когда в полумраке - причиною которого служило недостаточное освещение, - в полумраке лестничного проема показалась голова Маргариты (младшей из трех, ибо настал ее черед). Сестра увидела, как побледнела матушка, а кенарь конвульсивно встрепенулся - то было последнее проявление нервной деятельности умирающего - и поник в державших его пальцах, затихнув навсегда. Девушка передала страшное известие старшим сестрам. Оно не вызвало ни возгласа, ни стона. Молчанье воцарилось в мастерской. Лишь слышалось потрескивание обломков раздавленной клетки, которые, в силу чрезвычайной упругости ивовых прутьев, принимали, насколько возможно, первоначальную форму. Три Маргариты не уронили ни слезинки, их лица не утратили природных красок, нет... они просто застыли без движения, забравшись в будку, они лежали на соломе друг подле друга, а пес удивленно на это взирал. Напрасно мать звала их - в ответ не донеслось ни звука. Быть может, обессилев от переживаний, они уснули! В бесплодных поисках матушка обошла весь дом. Наконец собака схватила ее за подол и привела к конуре. Несчастная нагнулась и заглянула внутрь. Конечно, материнская чувствительность всегда излишне склонна к преувеличенью, но даже и на мой холодный взгляд то, что предстало ее взорам, было, по меньшей мере, прискорбно. Я зажег свечу и осветил конуру, чтобы она могла разглядеть все до мелочи. Когда же она извлекла голову и вместе с нею запутавшиеся в волосах соломинки из этой преж- девременной гробницы, то произнесла: "Три Маргариты мертвы". Мы не могли достать их, так тесно сплелись их тела, и я пошел за молотком, чтобы разрушить собачью обитель. Затем так рьяно взялся за сокрушительный этот труд, что каждый, кто проходил мимо нашего дома и обладал хоть крупицей воображения, мог заключить, что мы не страдаем от недостатка заказов. Матушка, вне себя от нетерпенья и вопреки здравому смыслу, пыталась, ломая ногти, разломать конуру голыми руками. Наконец операция по вызволению усопших успешно завершилась; стенки будто развалились, и под обломками мы обнаружили останки всех трех дочерей плотника и вытащили их, не без труда разжав их сцепленные руки. Вскоре после этого матушка уехала на чужбину. Отца я больше не видал. Я же, как говорят, сошел с ума и теперь живу подаянием. А кенарь больше не поет, уж это точно". Сия повесть доставила немалое удовольствие тому, кто ее слушал, ибо он узрел в ней новое подтверждение своим богомерзким идеям. Как будто преступление какого-то хлебнувшего лишку плотника дает основание осуждать все человечество. А именно такое парадоксальное заключение он всеми силами пытался внедрить в свой мозг, хотя оно и не могло свести на нет данные, накопленные обширным опытом. С притворным сочувствием утешает он сумасшедшего; собственным чистым платком утирает ему слезы. Ведет его в ресторан - и вот несчастный сыт. Оттуда - к модному портному - и вот бродяга одет, как принц. Затем - в подъезд фешенебельного дома на улице Сент-Оноре и вот безумец водворен в роскошные апартаменты на четвертом этаже. Злодей вручает Агону* свою мошну и, вытащив из-под кровати ночной горшок, надевает ему на голову и с нарочитой пышностью изрекает: "Объявляю тебя королем мудрецов. Знай, я являюсь по первому же зову, и все мои богатства всегда в твоем распоряжении. Я твой душой и телом. В ночное время можешь ставить свой алебастровый венец на прежнее место и даже использовать его по прямому назначению, но с самого утра, едва лишь первые лучи зари коснутся крыш, ты станешь водружать на голову сей символ власти. Во мне вновь оживут три Маргариты, и, уж конечно, я стану тебе матерью". Как будто недоумевая, не сон ли это наяву и не насмешка ли, несчастный отпрянул, затем лицо его, на котором невзгоды оставили глубокие борозды, блаженно просияло, и он припал к коленям своего благодетеля. Сердце его, словно ядом, пропиталось благодарностью. Он хотел что-то сказать, но язык прилип к гортани. Тогда он попросту простерся ниц на каменном полу. А бронзоволикий герой исчез. Чего он хотел? Заручиться надежным другом, готовым, в простоте душевной, исполнить любой его приказ. Он не ошибся в выборе, случай помог ему. Ведь человек, которого он подобрал на парковой скамье, уже давно, с того злосчастного дня своей молодости, перестал различать добро и зло. Такой Агон и нужен Мальдорору.