Жан-Луи Кюртис - Молодожены
-- Почему? Что они имеют против вас?
-- Сядь-ка. Да я и сам толком не пойму. Говорят, что мы спекулируем наркотиками, ну и тому подобные вещи.
-- А ты все еще принимаешь эту кислоту?
-- Ну конечно. Я ее убежденный приверженец. Скажи, Жиль, что-то случилось? У тебя в самом деле очень странный вид.
-- Да нет, уверяю тебя. Послушай, я всегда наотрез отказывался принимать кислоту. Но сегодня мне хочется попробовать. Это можно устроить?
Доналд приподымается на локте.
-- Да, можно... Но я поражен. Такой принципиальный противник наркотиков, как ты!.. Что это тебе вдруг взбрело? У тебя что-то случилось, верно? Ведь наркотики часто принимают, когда хотят забыться.
-- Нет. Говорю тебе: просто я хочу один раз попробовать.
-- Сегодня вечером?
-- Сейчас.
-- Хорошо. Подожди меня здесь. Я тут же вернусь.
Наркотик не дал ничего, кроме нескольких часов смятения, холодного пота и головокружения, перемежавшегося с мимолетными галлюцинациями. Некоторые видения сохранились в моей памяти: тревожные, меняющиеся пейзажи в нереально ярких красках, например, река кроваво-алого цвета, лиловый прибой у берега, розовые, как шербет, горы, деревья цвета морской сини... Весь следующий день я провел в комнате Доналда, понемногу отходя от этого эксперимента, который я поклялся никогда больше не повторять: уж очень он был мучителен и страшен. Потом я вернулся домой. Это была моя последняя встреча с нестрижеными отщепенцами, с которыми я дружил все лето. Даже если бы я захотел их вновь увидеть, я не смог бы их найти, потому что за несколько дней полиция разогнала французов, а иностранцев выслала из страны. Этой длинноволосой ораве не могли простить двух смертных грехов: они осуждали применение ядерного оружия и, что еще серьезней, отрицали официальную мораль века. Они считали общество, построенное на все растущем потреблении материальных благ, больным. Они находили низкими и похабными большинство стимулов, движущих современными мужчинами и женщинами. Они проповедовали возврат к тому состоянию, где нет ни насилия, ни прикрепленности к материальным благам... Поскольку такие кощунственные теории оскорбляют достоинство западного человека, этих еретиков необходимо было изгнать. Итак, они исчезли, и толпа этих безобидных бродяг больше не мешает на улице Сены победоносному потоку машин.
Впрочем, я никогда не принадлежал к ним по-настоящему; для этого я был уже слишком стар; а кроме того, у меня был ребенок. Две достаточно веские причины. Когда у тебя ребенок, его надо кормить и воспитывать. Когда тебе не восемнадцать лет, а двадцать семь, трудно играть во вдохновенного босяка даже во имя самых справедливых идей.
Итак, я вернулся домой, решив махнуть рукой на то, каким путем идет этот странный мир -- мир, где я не раз себя спрашивал: а что я, собственно, здесь делаю? Но когда я смотрю на мою маленькую дочку, я по крайней мере знаю, что мне надо делать. И мне кажется, что еще не все потеряно. Вчера было воскресенье, и, хотя уже наступила зима, погода стояла ясная. Я повел малышку в кукольный театр. В тот, что в Люксембургском саду. Шла пьеса по сказке "Кот в сапогах". Мари была в восхищении. Я тоже. Потом мы гуляли по саду. Я держал ее за руку. Иногда она бросала меня, чтобы попрыгать с другими детьми, но потом снова подбегала ко мне и протягивала мне ручку. Мари совсем белокурая, и красное пальтишко с красной вязаной шапочкой очень ей идет. И вдруг меня переполнило острое чувство счастья. Ослепительно солнечный день и этот веселый сад, полный детей. И моя дочка, для которой я почти все. Я стал строить планы на лето, думал о том, как мы будем вдвоем путешествовать. Когда она подрастет, я повезу ее за границу. Пусть она со мной откроет Италию и Грецию. И я увижу их заново ее глазами. Строил я и другие, не менее прекрасные планы. Я дам ей все, что смогу, я хочу, чтобы у нее было все, о чем только может мечтать ребенок в наше время... И вдруг меня охватило нелепое сомнение. Конечно, это было глупо, но что поделаешь, если необоснованные, дурные мысли лезут в голову и не дают покоя. Я подумал, что сейчас Мари меня очень любит, и это естественно, но что, быть может, придет день, когда она станет меня любить немного меньше, сам не знаю, почему, мало ли п.о какой странной причине дети в наши дни разочаровываются в нас, когда начинают самостоятельно оценивать мир и людей вокруг (за несколько дней до этого, возвращаясь пешком домой, я был поражен обилием эротики во всем, что мне попадалось по пути: в газетах, которые продавались на углах, в рекламах, в киноафишах; и я подумал, что этот повышенный интерес к сексу весьма подозрителен, что эта безумная, маниакальная, агрессивная сладострастность -- всего лишь паллиатив, и что прославляют любовные забавы с такой горячностью, быть может, только потому, что и этот бог тоже умер, хотя ни один философ еще не возвестил нам о его кончине). Требования новых поколений в ближайшие годы будут все возрастать, становиться все более дерзкими. Чем только не придется откупаться от детей, чтобы сохранить их привязанность? Кем только не придется стать, чтобы не быть развенчанным в их глазах, чтобы сохранить их уважение? Надо быть красивым, богатым, элегантным, надо занимать положение в обществе, надо, чтобы ваше имя мелькало в печати, и бог знает что еще. Ну, а если у вас нет всех этих достоинств, не увидят ли дети, так рано развивающиеся в наши дни, вас очень скоро таким, какой вы и есть на самом деле, а именно -- вполне ординарным? И не рискуете ли вы тогда, что отшвырнут вас в кромешную тьму ночи? Вот что я говорил себе, гуляя в воскресенье по Люксембургскому саду, освещенному веселым зимним солнцем. Но я заставил себя отбросить эти тревоги, эти страхи... А кроме того, моей Мари еще далеко до разумного возраста. Она еще не знает, что у меня нет ни "роллс-ройса", ни громкого имени, ни большого ума, ни особых заслуг в какой бы то ни было области. Для нее я еще прекрасный и замечательный. И пока она не достигнет разумного возраста, она -- и в этом нет сомнений -- будет меня любить всем своим маленьким, не знающим расчета сердцем. Я могу еще быть счастливым. У меня есть отсрочка, по меньшей мере, на три года.