Н Ляшко - Никон из заимки
Аким и Настя привезли бутылку свяченой воды, просфору и вязанку баранок. Часть воды вылили в миску и веником из полуспелой ржи окропили избу. Оставшуюся воду и кусок просфоры дали Никону:
— Пей и ешь.
Вода была ледяной, черствая просфора крошилась и прилипала к нёбу. Никон поперхнулся и долго кашлял. Настя и Аким в страхе суеверно глядели на него.
— Мучит его свячена хлеб-вода, — сказал Губин.
Утром Аким, по совету стариков, велел Никону сойти с полатей, одеться и повел его наружу:
— Назём надо возить…
Из открытого коровника в солнечный свет тянулось парное тепло.
— Наготовляй.
Никон вонзил в навозный настил вилы, натужился и дрогнул. С навоза на колени прыгнула струя озноба и ринулась к поясу. Навстречу ей, с плеч, побежала другая струя. На груди, возле медного креста, они сбежались и повели на сторону плечи. Никон бросил вилы и, ежась, пошел к крыльцу.
— Куда!? — остановил его Аким. — Будет отлеживаться!
Наготовляй!
— Не трогай!
— Как не трогай?!
Никон глянул отцу в глаза. Тот замигал веками, засеменил прочь и весь вечер бормотал:
— Я что? Я раз такая беда, я чтоб лучше. За озером вон залег медведь.
Выследили медведя Губин и Рассыхаев. Старики дали Акиму совет: надо, мол, поговорить с Губиным и Рассыхаевым, чтобы они с половины уступили добычу: Никон сходит на медведя, разворошит силу и выздоровеет.
Губин и Рассыхаев не соглашались, но Аким и старики уломали их и послали на станок за водкой. Пропивали заимцы медведя у Губина, а к Никону отрядили Рассыхаева. Тот выслушал, как и с чего надо начинать, выпил водки и пошел.
У Кипрушевых он подмигнул Насте, — помалкивай, мол, — притворился хромым, спросил, где Аким, поднялся к полатям и стал жаловаться Никону: на глаза хорошая добыча попалась, а итти мешает нога.
— Знаю, видал, — хмуро отозвался Никон.
— Что видал?
— Да его, медведя. Он на дороге встретился мне, у мельницы…
Рассыхаев в удивлении прикрыл глаза: «Ишь, леший, с полатей насквозь видит» — и забормотал:
— Я ведь это, я, как соседу, с половины.
— Пускай его бродит, — отмахнулся Никон.
— Кто?
— Да матерый медведь…
— А я о чем? Не я, ты пойдешь на него, с половины.
Самому охота, а нога мозжит, опасно…
— И не ходи…
— Да перекрестись, — заволновался Рассыхаев и взял Никона за руку: Или спишь? Зверь-то какой, следы во-о…
— Не трогай, иди, — отстранил его Никон. — Дух водошный идет от тебя, мутит меня, иди…
Рассыхаев развел руками и спрыгнул на пол:
— Вот чудно. Там вино пьют, а он на-ка.
VIII
У заимских собак опять был пир. Пьяные Губин и Раосыхаев зашли к Кипрушевым и похвалялись, как убили медведя, намекали, что Никону, должно, не придется больше ходить на матерого. Нет уж, и дедово слово не поможет…
Аким сердито выпроводил их, молча запряг в сани лошадь и поутру привез из села сухонького, егозливого Елизара.
В молодости Елизар плавал на плотах, был в монастыре послушником и долго пропадал где-то, затем вернулся в село и объявил себя коновалом. Он лечил лошадей, коров, вправлял людям вывихнутые кости, выгонял простуду, пускал дурную кровь и привораживал к парням девок.
Его сын Ефимка мимоездом свернул раз на озеро, где заимцы ставили морды, и похозяйничал там. Никон и Рассыхаев догнали его, отобрали рыбу, обрубили оглобли, пугнули прочь лошадь, а Ефимку прикрыли санями, завалили их карежьем и воткнули в карежье палку с рыбой: рыбный вор.
От смерти Ефимку спас почтарь.
Елизар много лет клял заимцев и грозил пронять их.
Никон вспомнил это, но покорно сошел с полатей и снял рубаху. Елизар побегал по его голой груди зеленоватомутными глазами, пальцем потыкал в бока, в спину и, картавя, прикусывая буквы лир, защебетал:
— Те-те-те, ишь, шейма, она, она. Байню надоть, байню.
Перед баней он потребовал чайную чашку, кусочек холстины, толкнул одетого Никона под локоть и осуждаююще сказал:
— Помойсь, гоюбек, помой-сь, чего енишься?
Никон стянул треух и перекрестился. В бане Елизар усадил его на полок, похлопал по спине сухими руками и стал разминать ему живот, грудь, руки и ноги. Он сопел, перекашивал свирепое от натуги лицо и шевелил слюнявым ртом. Живот его при этом зыбился, ниже горла, в ямке, что-то трепыхалось, будто дряблую кожу изнутри рвал ветер.
— Ну, ты! повоячивайсь!
Елизар лил на горячие камни воду, больно хлестал Никона веником и исподтишка окатил его ледяной водой.
Никон вспомнил прикрытого санями Ефимку и вскинул кулак:
— Ты что делаешь, язвина!?
— Те-те-те! — взвизгнул Елизар, защищаясь веником, и закричал: — Я те, семиёжка! Я те вымотаю? Я те выпишу! Я те вымоечу!
Он выпрямился и не то Никону, не то болезни грозил кулаком цвета грязной деревяшки; шамкал и плевался, пучил глаза, убегал в предбанник, что-то шептал там, выкрикивал, хлопал в ладоши и шикал. Затем холстинкой собирал с Никона пот, выжимал его в чашку, глядел на свет и, мотая головой, приговаривал:
— Потей, потей выпотом…
За лечебу он взял денег, холстины на портянки и мороженного налима; за обедом лопотал о трех зорях, о хитростях болезни и велел запрягать.
Удаляющийся скрип полозьев как бы заворожил двор.
Вещи и люди, — все уставилось на полати и ждало: поможет или не поможет? Под лавками и в углах стыли сумерки. На печи шурудили детишки и округлым шопотом говорили об Елизаре.
IX
По фамилии Василия мало кто знал. Когда-то он был работящим мужиком, но провалился зимою на реке, заглянул в глаза тому, что темнее ненастной ночи, с провеленью безумия в глазах, в ледышках прибежал в село и стал угрюмым, диким. Не стало у него скотины. Весною, летом и осенью он охотился, собирал грибы, ягоды, а зимою не покидал избы, обеднел и стал Васькои[Хворым.
Печь, говорили люди, приворожила его, а печь и удача — недруги.
Заимские старики не раз говорили Акиму:
— Гляди, облежится Никон, как Васька Хворый, и забудет работу.
Аким хмурился, кряхтел и все чаще заговаривал дома о своих годах. Никон молчал. Холод уже не пугал его.
По утрам со спины в руки приливала сила и напруживала их. В голове вставали заботы. Аким не замечал этого, настойчиво звал Никона помочь перенести что-нибудь, посылал за дровами, по воду. Вернувшись с озера, с ловушек, кидал треух и с горечью говорил:
— Мыкайсь на старости, а сын на полатьках почивает.
Настя тоже стала покрикивать на Никона. Она уверилась, что больше не жить ей светлыми днями, не видать счастья, — коротать век не то бабой, не то вдовой, не то работницей. Она изводила себя думами о том, какой красивой была, кто мог бы взять ее замуж, и сердито кидала Никону ложку, шаньги, хлеб. Он все зорче приглядывался к ней, к отцу, а однажды схватил брошенный ему кусок рыбника и запустил им в Настю:
— Не кидайсь! Я тебе не пёс!
— Чего ты, шалый! Лежит, лежит и все не по его.
Хлебом кидается.
Аким осуждающе глянул на Никона и завел: скоро весна, соседи дичи набили, под лежачий камень вода не течет, я-старик, мне не разорваться. И пошел, пошел.
Настя поддакивала и плаксиво тараторила: она день-денской покоя не знает, она высохла, а кто она тут?
Никон вник в слова, в то, что было за ними, и испугался: глаза жены и отца сверкают не от любви, голоса их звенят не от ласки. Это ошеломило, выпрямило его, и он вскочил:
— Да вы это что?
— А чего молчать, раз правда? — спросил Аким.
— Хозяин какой! — выкрикнула Настя.
Никон сгорбился и закружил по избе.
— Дорогу на палати забыл?
— Не твое дело!
— Гляди, слова сказать не велит.
Никон в упор глянул на Настю, и с нее, как паутина, слетело все хорошее: безразличной и злой стала она.
— Выпил, вишь. Прочие во-о как хлещут, а ему всю зимушку нутро коробит…
В углах рта Насти были злость и слюна. Никон знал: ударь он ее, крикни, застучи кулаком по столу, — и отец сожмется, Настя утихнет. Да, но у него не было желания бить Настю и кричать. Зачем? Изба, хозяйство, — все стало чужим, скучным. Он решил уйти с Буркой подальше в лес и вернуться к весне, заснул и утром велел поставить самовар. Настя крикнула:
— Сам наставляй! — и продолжала прясть.
Никон спустился с полатей, сел на лавку и стал ждать.
Наруже ветер кружил порошу и звенел ею о стекла. С гребня бородою свисал светлый шелковистый лен. Настя, слюнявя пальцы, тянула из него на жужжащее веретено нитку и притворялась, будто не видит Никона. Он подошел к ней, запустил руку в волосы, ногой отбросил упавший гребень и потащил ее к печке. Под визг детей он взял с шестка горсть березовых лучин, отхлестал ими Настю и толкнул к двери. Она выбежала на двор, повисла на воротах и скликающе завыла.
Никон вытер о рубаху руки, будто они были грязные, подошел к запечью и позвал: