Даниэль Пеннак - Диктатор и гамак
Другим явным следом стали долги. Карточные долги, счета из роскошных гостиниц и шикарных ресторанов, от портных, ювелиров, оружейников, цветочников, обувщиков, из железнодорожных и морских компаний, отовсюду счета ливнем сыпали на Терезину. Двойнику было поручено отвечать на них, отправляя письма, состав ленные самим Перейрой. Молодой президент жаловался в этих письмах, что кто-то выдает себя за него, там, в Европе, и ведет веселую жизнь, ничем не похожую на его жизнь здесь, в Терезине, «полностью посвященную руководству государством и заботам о народе». Он прибавлял, что охотно бы заплатил долги этого наглого двойника, «если бы меня не останавливало пресловутое чувство зависти».
— Иезуитское совершенство, — отозвался бы епископ, крестный отец Перейры, расскажи ему кто-нибудь эту историю.
Однажды вечером в Париже Перейра является в сопровождении дамы в ресторан «Лаперуз». Местный физиономист узнает его и собирается выставить вон. Вместо того чтобы пришибить его на месте, к чему он испытывает сильный позыв в первые секунды (физиономист так никогда и не узнает, что он чуть не оказался третьей жертвой Мануэля Перейры да Понте Мартинса, диктатора-агорафоба, подверженного собственным порывам), Перейра притягивает его вплотную к себе и говорит ему прямо в ухо: нет, он не двойник президента Перейры да Понте, он — президент Перейра да Понте собственной персоной, прибывший в Европу как раз для того, чтобы положить конец бесчинствам этого двойника. Согласен ли он, физиономист, работать на него? Ему хорошо заплатят, более того, щедро вознаградят, если удастся схватить негодяя.
(Самый красноречивый документ из архивов Терезины о пребывании Перейры в Европе — это, вне всякого сомнения, письмо, в котором физиономист в вежливой форме требует причитающееся ему, естественно, не подозревая, что его имя пополнит список кредиторов, исчерпывающий перечень которых он сам приложил к своему письму, чтобы доказать серьезность проделанной им работы — и, стало быть, вполне оправдывающей вышеизложенное требование. Звали его, этого физиономиста, Фелисьен Понс.)
Словом, Перейра развлекался.
Однако развлечения эти были мрачными для него…
Страдал ли он от изгнания, этой непереводимой саудаде[3]? Проклинал ли кошмары агорафоба, которые не давали ему вернуться в Терезину? Протрезвев от своей влюбленности, открыл ли он наконец, что Европа «была не для него»? Или же он ненавидел ее, как северный американец, ненавистью собственника? Как бы там ни было, он развлекался без радости, что никогда не предвещает ничего хорошего.
А может, это зависело от темперамента. Все эти невеселые розыгрыши.
Довольно точное представление о данном темпераменте можно составить, изучив происхождение bacalhau do menino («ребячьей трески»), блюда, которое еще и сейчас является одним из лучших блюд «Эсториля». Слой красного перца, слой черной фасоли, слой белого риса, слой яичных желтков, слой красного лука, слой трески, и так семь раз подряд: перец, фасоль, рис, яйцо, лук, треска. Все посыпается сверху мукой из маниоки и отправляется на угли (сегодня чаще используют печь), где превращается в кусок обгорелого камня, отбивающий всякое желание его попробовать. Легенда называет его «блюдом милосердия» Перейры, которое было выдумано им самим в детстве, чтобы кормить бедных, каждый день приготовлялось его матерью и раздавалось собственноручно старым да Понте длинной очереди оголодавших, ежедневно выстраивавшейся перед кухнями родительского дома, и т. д.
После проведенной проверки оказалось, что все это правда.
Однако в кулинарии действуют те же законы, которые касаются лучших произведений искусства: вы не имеете ни малейшего представления о блюде, пока не знаете, что вызвало его появление. Чтобы отыскать подоплеку bacalhau do menino, следует позабыть про сплетни рестораторов («блюдо милосердия», как же, сколько ты за это заплатил, дорогой?) и послушать тех, кому довелось по-настоящему, до конца узнать Перейру: например, женщин — больших любительниц мифологии в счастливые времена, превращающихся в неутомимых искательниц правды, как только небо начинает затягиваться, — взять хотя бы одну из них, Кэтлин Локридж, шотландскую танцовщицу. Если вы прочтете каких-нибудь четыре тысячи страниц рукописи ее неуловимых «Мемуаров», вам непременно встретится отрывок об одном ужине, как раз в «Эсториле», где ей как раз подали bacalhau do menino под пристальным взглядом Перейры.
— Ну как? — спросил он, едва она проглотила первый кусочек.
— Отменно, — ответила она.
— Отменно, — эхом отозвался он.
Больше он не произнес ни слова. Она же вычистила свою тарелку, как две последующие.
Когда поздно ночью ей все никак не удавалось уснуть от несварения, он повторил:
— Отменно…
Он улыбнулся ей:
— Это мой рецепт.
И добавил:
— Смесь стыда, ненависти, отвращения, презрения и ничтожества.
Он все так же продолжал улыбаться, перечисляя:
— Красный перец — это покров нищеты, стыд нашей кухни. У фасоли — черная кожица, дневной паек раба; рис с трудом можно назвать настоящим продуктом — он как бумажный клей: яичный желток воняет, как поносный пук, гнилостная сущность ипокрита. Лук? В свежем виде — девичьи слезы, в приготовленном — шматки мертвой кожи. Что же касается трески… — Он поднялся и стал всматриваться через открытое окно в морскую даль. — …В ней вся глупость Португалии: отправиться так далеко от родных берегов, чтобы ловить самую мерзкую рыбу в мире.
Он обернулся:
— А вы, с таким вкусом: «Отменно».
— Вы забыли еще муку из маниоки, — заметила она, задетая за живое.
— А это оно и есть, ничтожество! Маниока — это ничто. Ни цвета, ни вкуса, ни консистенции.
Прошло какое-то время. Он уже больше не улыбался.
— Это — ничто и это все, что мы имеем; уловка, чтобы прикрыть наше ничтожество: маниока.
И поскольку она уже готова была расплакаться, он присел на край кровати и склонился к ней:
— Деточка, я выдумал это блюдо, чтобы отбить у бедняков охоту подходить за добавкой. Став президентом, я превратил его в наше национальное блюдо.
Можно себе представить, какая воцарилась тишина, пока наконец Кэтлин Локридж не ответила неуверенным голосом:
— А я вот заказала еще.
— Потому что вы — богатая, европейка, пустая и сентиментальная. Вы считаете своим долгом любить то, что вам не угрожает… Все ваша погоня за «достоверностью». Лет через двести, если к тому времени ваши бедняки не сожрут вас, ломаки из вашей касты будут все так же лизать свои тарелки… «Отменно».
Сказав это, он пустился танцевать по комнате, импровизируя вслух, в нос, металлическим голосом, как «дуэтисты», те самые гитаристы, которые на рынках Терезины швыряли друг другу в лицо колкие строфы.
Na França, Henrique quatro
Rei queridinho do povo
Inventou a «pulopo»
Nosso Pereira criou
O mata-fome supremo
O Bacalhau do Menino!
Генрих Четвертый был славный король,
Блюдо простое он изобрел.
Чтобы французов своих накормить,
«Куру в горшочках» сказал он варить.
Наш же Перейра его обскакал,
Верное средство от голода дал.
На всем белом свете вам не найти
Блюда сытнее «ребячьей трески».
И он подскакивал, напевая, с задорной свирепостью, как ребенок, который мстит за других детей.
6.
Итак, это могла бы быть история Мануэля Перейры да Понте Мартинса, диктатора-агорафоба и кочевника, который не сделал ничего, достойного упоминания, в тех странах, где он побывал.
Да, но quid[4] двойник?
Как он там разбирается, в Терезине, на самом-то деле?
_____Разбирается, следуя оставленным указаниям, дословно, буквально. Он — двойник человека, который укладывает вам Генерала Президента и глазом не моргнув, как быка на рыночной площади. Перед отъездом Перейра пустил такую угрозу, от которой волосы дыбом встают: «Я всегда буду поблизости». Двойник избегает мыслей. Мыслить — это слишком сложная операция в его положении. У него приказ выдавать себя за другого, не пытаясь в то же время стать этим другим (а попытается — цианид, он хорошо усвоил урок), и все это, несмотря на почести, оказываемые ему, на внешние приличия, которыми он окружен, на уважение, которое ему выказывают, на страх, который он внушает, и на любовь, которой к нему проникаются. Портрет Перейры, встречающийся на каждом шагу, — не его, но он везде видит в нем себя. Двойник — ничто, меньше самого себя, но это ничтожество выписывается с заглавной буквы. Стоит ему только об этом подумать, как у него дух захватывает. И потом, поскольку он обманывает всех, он вынужден подозревать каждого. «Возможно ли, чтобы мне верили? Возможно ли, чтобы они принимали меня за Перейру? Народ, в крайнем случае, верит тому, что ему показывают издалека, народ обожает и убивает лишь свои представления, но вот Эдуардо Рист, друг детства, или епископ, или отец, кого они видят во мне? Возможно ли, чтобы отец — да еще один из да Понте! — сказал тому, кто не является его сыном: „Ты — слава моих седин“? Просто возможно ли такое? Даже несмотря на удивительную схожесть? Нет, нет, эти трое, конечно же, в курсе, Перейра смотрит на меня глазами отца, друга, крестного, может быть, даже глазами торговки змеями, Перейра поблизости, он повсюду, даже внутри меня самого, притаился и ждет первого моего неверного шага!» Вот о чем думает двойник, как только решается думать. Отсюда его решение вообще не думать, придерживаться своей роли, чтобы зрители придерживались своей.