Джон Апдайк - Террорист
— А он оказался жестоким, — сказал Ахмад.
Чарли издал характерный для американцев звук носом — аахм, означающий отрицание, и сказал:
— Да не таким уж. Война — жестокая штука, но не обязательно жестоки люди, которые ее ведут. Вашингтон был джентльменом. Когда сражение под Принстоном закончилось, он подошел к раненому британскому солдату и похвалил за храбрость в бою. В Филадельфии он защитил пленных гессенцев от разъяренных толп, которые убили бы их. Видишь ли, гессенцы, как большинство европейских профессиональных солдат, были приучены проявлять милосердие только в определенных обстоятельствах, а в противном случае не брать пленных — так они и поступили с нами на Лонг-Айленде, где устроили жестокую резню, — и они были настолько поражены человечным отношением к ним, что добрая четверть солдат, когда война кончилась, остались тут. Они переженились на пенсильванских голландках. И стали американцами.
— Похоже, вы очень влюблены в Джорджа Вашингтона.
— Что ж, а почему бы и нет? — Чарли помолчал, словно соображая, не расставил ли ему Ахмад западню. — Нельзя относиться иначе к нему, если тебе дорог Нью-Джерси. Он ведь здесь заслужил свои шпоры. Большая его заслуга в том, что он постоянно учился. Во-первых, он научился ладить с жителями Новой Англии. С точки зрения виргинского плантатора, жители Новой Англии были нечесаными анархистами; они набрали в свои ряды черных и краснокожих индейцев, точно это были белые люди, и сажали их на свои китобойные суда. А сам, если уж на то пошло, держал у себя в качестве пособника большого черного самца, фамилия которого тоже была Ли, но он не был родственником Роберта Ли. Когда война кончилась, Вашингтон дал ему свободу в благодарность за служение Революции. Он научился плохо относиться к рабству. К концу жизни он стал поощрять набор в армию черных, а вначале был против этого. Ты знаешь слово «прагматичный»?
— Конечно.
— Таким был Джорджи. Он научился жить по принципу: брать что есть и сражаться в партизанском стиле: ударил-спрятался, ударил-спрятался. Он отступал, но никогда не сдавался. Он был Хо Ши Мином своего времени. Мы же были как Хамас. Мы были Алькаидой. Британцы хотели, — спешит добавить Чарли, увидев, что Ахмад втягивает в себя воздух, словно готовясь прервать его, — чтобы Нью-Джерси стал как бы образцом умиротворения, — старались привлечь на свою сторону сердца и умы, ты слышал об этом. Они увидели, что их поведение на Лонг-Айленде ничего не дало, породило еще большее сопротивление, и старались быть здесь добрыми, завоевать сердца колонистов и вернуть их матери-родине. А Вашингтон в Трентоне дал понять британцам: «Такова реальность. Никакое доброе отношение ничего не изменит».
— Доброе отношение ничего не изменит, — повторяет Ахмад. — Так можно назвать телесериал, который вы поставите.
Чарли не реагирует на шутку. Он продает товар. И потому продолжает:
— Вашингтон показал миру, чтó можно сделать против превосходящих сил противника, против сверхдержавы. Он показал — и тут следует вспомнить о Вьетнаме и Ираке, — что в войне между империалистом-оккупантом и народом, живущим в данной стране, победит в конечном счете народ. Народ знает территорию. У него больше поставлено на карту. Ему некуда идти. В Нью-Джерси действовала ведь не только Континентальная армия — там была и местная милиция, маленькие группы местных жителей внезапно нападали по всему Нью-Джерси; действуя самостоятельно, они уничтожали британских солдат по одному и исчезали, растворяясь в сельской местности, — иными словами, играли не по правилам, существовавшим у другой стороны. Нападение на гессенцев было тоже внезапным — в метель, во время праздника, когда даже солдаты не должны трудиться. Вашингтон говорил: «Эй, это наша война». Насчет Вэлли-Фордж — о Вэлли-Фордж пишут все, а ведь не одну зиму после этого Вашингтон стоял лагерем в Нью-Джерси: в Мидлбруке, что в горах Уотчун, и в Морристауне. Первая зима в Морристауне была самой холодной за весь век. Армия вырубила шестьсот акров дубов и орехового дерева для строительства хижин и для отопления их. В ту зиму выпало столько снега, что невозможно было подвозить провиант, и армия была на грани голода.
— При нынешнем состоянии мира, — вставляет Ахмад, чтобы шагать в ногу с Чарли, — возможно, было бы лучше, если бы они умерли с голоду. Тогда Соединенные Штаты могли бы стать чем-то вроде Канады, мирной и разумной страной, хоть и неверующей.
От удивления Чарли разражается смехом, который переходит в хриплый носовой звук.
— Мечтай, мечтай, Недоумок. В стране слишком много энергии, чтобы быть мирной и разумной. Противостоящие друг другу потоки энергии — вот что допускает конституция. И вот что у нас есть. — Он передвигается на сиденье и вытряхивает из пачки сигарету «Мальборо». Дым застилает его лицо; он, щурясь, смотрит в ветровое стекло и, судя по всему, размышляет над тем, что сказал своему молодому водителю. — В следующий раз, когда мы поедем на юг по Девятой трассе, надо будет завернуть на Монмаутское поле битвы. Американцы отступили, но противостояли британцам достаточно долго, тем самым показав французам, что их стоит поддерживать. А также испанцам и голландцам. Вся Европа стремилась подрезать Англии крылья. Как сейчас Соединенным Штатам. По иронии судьбы Людовик Шестнадцатый потратил столько денег, поддерживая нас, что стал выкачивать из французов ужас какие налоги — они не вытерпели, взбунтовались и отрубили ему голову. Одна революция привела к другой. Такое бывает. — Чарли издает тяжкий вздох и более серьезным голосом, как бы исподтишка, словно не уверенный в том, что Ахмаду следует его слушать, произносит: — История, знаешь ли, — это не то, что было и прошло. Она творится сейчас. Революция никогда не прекращается. Отрубишь ей голову, вырастут две.
— Гидра, — говорит Ахмад, чтобы показать, что он не совсем невежда.
Этот образ встречается в проповедях шейха Рашида как иллюстрация тщетности крестового похода Америки против ислама, а Ахмад, когда мать поздно вставала, встретился с образом Гидры в детских фильмах по телевидению — в мультипликациях, транслируемых утром по субботам. В гостиной только он и телевизор — электронный ящик, неистово и развязно изрыгающий икоту, и хлопки, и треск, и возбужденные пронзительные голоса актеров, оживляющих рисованный фильм, а его аудитория — ребенок, сидящий совсем тихо, замерев, уменьшив звук, чтобы дать матери выспаться после вчерашнего позднего свидания. Гидра была комическим существом — все ее головы на извилистых шеях болтали друг с другом.
— Эти революции в прошлом, — доверительно продолжает Чарли, — могут многому научить наш джихад. — Поскольку Ахмад не реагирует, это побуждает собеседника быстро испытующе спросить: — Ты за джихад?
— А как я могу быть против? Пророк призывает к этому в Книге. — И Ахмад цитирует: — «Мохаммед — пророк Аллаха. Те, кто следует ему, беспощадны к неверным, но милостивы друг к другу».
Тем не менее джихад кажется чем-то очень далеким. Развозя современную мебель и забирая мебель, которая была современной для ее покойных владельцев, они с Чарли проезжают мимо душных трясин пиццерий и маникюрных салонов, процветающих торговых точек и бензоколонок, «Белых замков» и автоматов, «Хрустящего крахмала» и «Чудо-стирки», «Покрышек и шин», и «877-ЗУБЫ-14», мотеля «Звездный», и помещений главных контор Банка Америки и Уничтожения метроинформации, свидетелей Иеговы и Храма новых христиан, — все эти надписи, головокружительно мелькая, кричат о своем намерении завлечь всех, кто скученно живет там, где когда-то были пастбища и работали фабрики на водяных двигателях. Здания для муниципальных нужд, с толстыми стенами, рассчитанные на вечность, по-прежнему стоят, став музеями, или жилыми домами, или городскими организациями. Повсюду реют американские флаги, иные до того потрепанные и выцветшие, что их явно забыли снять с флагштоков. Надежды мира какое-то время были сконцентрированы здесь, но это время прошло. Сквозь высокое ветровое стекло «Превосходного» Ахмад видит группки людей мужского и женского пола своего возраста, собирающихся для трепа и безделья — безделья с примесью угрозы: женщины с коричневой кожей, оголенные, в коротеньких шортах и тугих эластичных бюстгальтерах, и мужчины в майках и нелепо болтающихся шортах, с серьгами и в шерстяных шапочках, вырядившиеся словно для того, чтобы изображать клоунов.
И сквозь блестящее от солнца пыльное ветровое стекло на Ахмада нападает своего рода ужас перед тяжестью жизни, которую предстоит прожить. Эти обреченные животные, сгрудившиеся, испуская запах совокупления и беды, тем не менее утешаются тем, что они в стаде, и каждый питает какую-то надежду или имеет план на будущее, думает о работе, о своем предназначении, о надежде пробиться хотя бы в ряды наркоторговцев или сутенеров. Тогда как у него, у Ахмада, обладающего, по словам мистера Леви, немалыми способностями, нет плана: Бог, слитый с ним наподобие невидимого двойника, его второго «я», — это Бог не предприимчивости, а покорности. Хотя Ахмад старается молиться пять раз в день, хотя только в прямоугольной пещере грузовика с его кипами одеял и упаковочных ящиков или на гравийной площадке за придорожным местом для еды он может на пять минут расстелить свой мат, чтобы очиститься, Всемилостивейший и Сострадающий до сих пор не указал ему Прямого пути для избрания. Такое впечатление, будто Ахмаду в дивном оцепенении его преданности Аллаху ампутировали будущее. Когда в длинных переходах, пожирая многие мили, он признается в своем беспокойстве Чарли, обычно такому разговорчивому и хорошо информированному, тот, похоже, увиливает и неловко себя чувствует.