Джон Чивер - Ангел на мосту
Он прошел за нею в гостиную и сел. Прекрасней, чем когда-либо, она стала делиться с ним проблемами, которые возникли перед нею в связи с отсутствием миссис Талбот. Огонь в кипятильнике потух. На кухне завелась мышь. Засорилась ванна. Автомобиль не заводился.
В доме, наполненном тишиной, Бакстер слышал, как льется вода из крана, который до конца не завинчивался, и как стучит маятник стенных часов. Меркнущее небо отражалось в застекленных дверцах шкафчика с геологическими реликвиями Райянов. Домик стоял неподалеку от моря, и оттуда доносился гул прибоя. Все эти впечатления Бакстер отмечал бесстрастно, никак их не оценивая. Он дал Клариссе возможность выговориться, потом выдержал паузу в целую минуту и заговорил сам.
— В ваших волосах горит солнце, — сказал он.
— Что?
— В ваших волосах горит солнце. Они прекрасного цвета.
— О, они были лучше когда-то, — сказала она. — Такие волосы, как у меня, обычно темнеют. Но я не собираюсь краситься. Я считаю, что женщине красить волосы ни к чему.
— Вы так умны, — прожурчал он.
— Вы это всерьез?
— Что — всерьез?
— Вы всерьез считаете, что я умна?
— Еще бы! — сказал он. — Вы умны. Вы красивы. Никогда не забуду того вечера, когда увидел вас впервые на пароме. Я ведь не хотел ехать на остров. Я собирался провести лето на Западе.
— Не может быть, чтобы я была умна, — сказала Кларисса печально. Нет, я, должно быть, глупа. Мама Райян говорит, что я глупа, и Боб тоже, и даже миссис Талбот и та считает меня за дурочку, и…
Кларисса расплакалась. Потом взглянула в зеркало и принялась вытирать слезы. Бакстер подошел и обнял ее.
— Не надо, — сказала она, и в голосе ее слышалось больше уныния, чем гнева. — Никто меня не принимает всерьез, все хотят только обнимать меня.
Она снова села, Бакстер — рядом с ней.
— Но вы совсем не глупы, Кларисса, — сказал он. — У вас удивительный ум, я много об этом думал. Я думал о том, что у вас, должно быть, чрезвычайно своеобразные взгляды на жизнь.
— Как это вы догадались? — сказала она. — У меня ведь и в самом деле своя точка зрения на все. Я только не решаюсь высказывать свои взгляды, а Боб и мама Райян не дают мне и рта раскрыть. Они меня всегда перебивают, словно стыдятся меня. Но у меня есть собственные взгляды. Я хочу сказать, что все мы — как бы шестеренки, зубчатые колеса. Вы не считаете, что мы шестеренки?
— Еще бы, — сказал он. — Разумеется, шестеренки.
— Я считаю, что мы — шестеренки, — повторила она. — Или, например, как, по-вашему: должна женщина работать или нет? Я много об этом думала. И пришла к заключению, что женщина, если она замужем, работать не должна. Если у нее куча денег, тогда, конечно, другое дело. Но даже и в этом случае, мне кажется, что заботы о муже должны заполнять все ее время. Или вам кажется, что женщина должна работать?
— А как по-вашему? — спросил он. — Мне очень хочется знать все ваши соображения на этот счет.
— По-моему, — начала она робко, — по-моему, всякий должен полоть свою грядку. Я не считаю, чтобы работа или там церковная деятельность что-либо меняла. Или даже особая диета. Я что-то не очень верю во все эти диеты. У нас есть один знакомый, так он каждый раз, что садится за стол, съедает по фунту мяса. У него и весы тут же на столе, и он взвешивает мясо, прежде чем его съесть. На столе от этого ужасный беспорядок, да и вообще какая от всего этого польза? Когда я прихожу в магазин, я прицениваюсь и покупаю что подешевле. Если ветчина дешевле, покупаю ветчину. Если молодая баранина молодую баранину. Вам не кажется, что это разумно?
— Мне это кажется очень разумным.
— Или взять прогрессивное воспитание, — продолжала она. — Я, знаете, невысокого мнения об этом самом прогрессивном воспитании. Когда Говарды приглашают нас к обеду, дети у них все время катаются вокруг стола на своих трехколесных велосипедах, и я так считаю, что это у них от прогрессивного воспитания, а по-моему, детям надо говорить, что хорошо, а что нет.
Солнце, что недавно еще горело у нее в волосах, уже зашло, но и при оставшемся освещении Бакстер разглядел, что у Клариссы, в то время как она излагала свои взгляды на жизнь, разрумянилось лицо и расширились зрачки. Он уже понимал все: и то, что Клариссе нужно было лишь, чтобы ее принимали за что-то такое, чем она не была, и то, что бедняжка погибла безвозвратно. «Вы очень умны, — время от времени вставлял он, — вы так умны».
Все оказалось чрезвычайно просто.
УЧИТЕЛЬНИЦА МУЗЫКИ
Когда Сэтон возвратился в тот вечер домой и, открыв дверь, прошел через прихожую в гостиную, он было подумал, что его жена тщательно подготовила мизансцену встречи заранее. Каждая деталь была продумана с тем же вниманием, с каким девушки, ожидая гостей (наблюдение это относилось к более раннему периоду жизни Сэтона), расставляют на столах свечи и вазы с цветами и выкладывают пластинки для проигрывателя. Теперешняя сцена, однако, была задумана отнюдь не для того, чтобы доставить ему удовольствие. Но и не в укор — это было бы слишком примитивно.
— Хеллоу! — громко и бодро произнес он, и в ответ на приветствие навстречу ему поднялись душераздирающие рыдания и вопли. Посреди небольшой гостиной стояла гладильная доска, с которой свисали рукава его рубашки. Джессика водила по ней утюгом, время от времени смахивая с ресниц слезу. Обнимая ножку рояля, стояла их младшая дочь Джокелин и что есть мочи рыдала. Возле нее, на стуле, сидела старшая, Милисент, и всхлипывала над обломками куклы, которую она держала в руках. Средняя, Филис, стояла на четвереньках подле кресла, выковыривая из него вату с помощью консервного ножа. Из распахнутой настежь двери кухни в гостиную врывались клубы дыма судя по запаху, горела баранья нога.
Сэтон просто не мог поверить, чтобы они в самом деле прожили весь день в таком потрясающем беспорядке. Все — вплоть до пожара в духовке — было явно задумано, специально подогнано к его возвращению. Ему даже показалось, что на измученном лице жены, когда она окинула комнату режиссерским взглядом, промелькнула гримаска тайного удовлетворения. Он был разбит наголову, но еще не сдавался. Произведя молниеносный смотр своим резервам, он придумал следующий тактический ход — поцеловать жену. Но не успел он подойти к гладильной доске, как жена замахала на него рукой, говоря: «Ой, не подходи, не подходи! Ты схватишь насморк. У меня страшный насморк!»
Тогда он оттащил Филис от кресла, обещал Милисент починить куклу, подхватил на руки маленькую Джокелин и понес ее в ванную, где переменил ей штанишки.
Из кухни послышались громкие проклятия, изрыгаемые Джессикой, которая прорвалась сквозь облака дыма к духовке и вытащила жаркое.
Оно безнадежно подгорело. Так же, впрочем, как и все остальное булочки, картошка и обсахаренный яблочный пирог. На зубах у Сэтона хрустела зола, а на душе, когда он смотрел поверх тарелок с загубленной едой на лицо Джессики, некогда дышавшее юмором и страстью, а ныне такое сумрачное и отчужденное, была невыносимая тяжесть. После ужина он помог ей справиться с посудой и сел читать детям вслух. В том, как они его слушали и затаив дыхание следили за каждым его жестом, было столько простодушия, в их любви к нему — столько доверия, что к горькому вкусу горелого мяса во рту присоединился еще привкус печали. Долго после того, как все, кроме Сэтона, улеглись в постель, в квартире еще стоял чад. Он сидел один в гостиной, перебирая про себя все свои невзгоды. Он был женат десять лет, и Джессика до сих пор сохранила для него свою неизъяснимую прелесть — и внешнюю, и душевную, но в последние год или два между ними возникла некая таинственная и грозная сила. Подгоревшее жаркое не было случайностью, из ряда вон выходящим событием. Оно сделалось обычаем. У нее подгорало все — и отбивные котлеты, и рубленые, она умудрилась даже сжечь индейку в День Благодарения. Казалось, она пережаривает еду нарочно, чтобы дать выход своему раздражению против него. Что это такое? Бунт против домашнего рабства? Но ни женщины, которые приходили убирать квартиру, ни механические приспособления, ничто из того, что так облегчает домашнюю работу, не имело никакого действия. Это даже нельзя было считать за протест. Сэтон был склонен сравнить то, что происходило в его доме, с невидимым перемещением вод под землей; это была кампания в войне полов, нечто вроде женской революции, подспудно бурлящей под гладкой личиной обыденности, и Джессика участвовала в этой революции, сама о том не подозревая. Нет, он не думал расставаться с Джессикой, но сколько можно терпеть этот вечный плач детей, эти кислые мины жены, этот постоянный чад и хаос в доме? Дело было не столько в раздорах и отсутствии гармонии в семье, сколько в угрозе, которую они представляли тому, что он так в себе ценил, угрозе той здоровой основе, на которой зиждилось его чувство собственного достоинства. Смириться, сдаться без борьбы казалось ему позорным. Но что же делать? Ясно было одно — необходимо как-то все переменить, внести какое-то движение, что-то новое в их совместную жизнь. Однако — и это, вероятно, показатель ограниченности его фантазии единственное, что он мог придумать для освежения семейных отношений, — это пригласить Джессику в ресторан, в который они имели обыкновение ходить десять лет назад, когда еще не были женаты. Впрочем, он знал, что даже это намерение осуществить будет нелегко. Если он так, прямо, вздумает ее пригласить, она ответит таким же прямым и категорическим отказом. Тут требовалась тактика. Надо поразить ее внезапностью нападения.