Владимир Набоков - Под знаком незаконнорожденных
– Понятно. А теперь машинисту пора в постель.
– Скорее же, папа. Залазь. Поезд отправляется!
– Послушай, душка…
– Ну пожалуйста. Присядь хоть на минуту.
– Нет, душка, – я же сказал.
– Но ведь на минуту только. Ну папа! Мариэтта не хочет, ты не хочешь. Никто не хочет ехать со мной в моем суперпоезде.
– Не сейчас. Право же, время…
Отправляться в постель, отправляться в школу, – время сна, время обеда, время купания и ни единого разу просто «время»; время вставать, время гулять, время возвращаться домой, время гасить свет, время умирать.
И какая же мука, думал мыслитель Круг, так безумно любить крохотное существо, созданное каким-то таинственным образом (таинственным для нас еще более, чем для самых первых мыслителей в их зеленых оливковых рощах) слияньем двух таинств или, вернее, двух множеств по триллиону таинств в каждом; созданное слияньем, которое одновременно и дело выбора, и дело случая, и дело чистейшего волшебства; созданное упомянутым образом и после отпущенное на волю – накапливать триллионы собственных тайн; проникнутое сознанием – единственной реальностью мира и величайшим его таинством.
Он увидел Давида ставшим старше на год или два, сидящим на чемодане в ярких наклейках – на пирсе, у здания таможни.
Он увидел его катящим на велосипеде между сверкающих кустов форситий и тонких, голых стволов берез по дорожке со знаком «Велосипедам запрещено». Он увидел его на краю плавательного бассейна в черных и мокрых купальных трусах, лежащим на животе, резко выступала лопатка, откинутая рука вытряхивала радужную воду, налившуюся в игрушечный эсминец. Он увидел его в одной из тех баснословных угловых лавок, что выставляют пилюли на одну улицу и пикули на другую, взобравшимся на насест у стойки и тянущимся к сиропным насосам. Он увидел его подающим мяч особенным кистевым броском, неизвестным у него на родине. Он увидел его юношей, пересекающим техниколоровый кампус. Он увидел его в чудном костюме (вроде жокейского, но с иной обувкой и гетрами) для игры в американский футбол. Он увидел его обучающимся летать. Он увидел его двухлетним, на горшке, подскакивающим, мурлыкая песенку, подскоками ездящим на визгливом горшке по полу детской. Он увидел его сорокалетним мужчиной.
В канун назначенного Квистом дня он навестил мост: он вышел на рекогносцировку, поскольку ему представилось, что место встречи может оказаться небезопасным из-за солдат; однако солдаты давно исчезли, на мосту было пусто, и Квист мог прийти откуда ему заблагорассудится. На Круге была лишь одна перчатка, и очки он забыл и потому не мог перечитать врученную ему Квистом подробную справку со всеми паролями и адресами, и с наброском карты, и с ключом к шифру всей жизни Круга. Это, впрочем, было неважно. Небо прямо над ним простегивали лиловато-волнистые выплески тучного облака; громадные, сероватые, полупрозрачные, корявые хлопья снега опадали медленно и отвесно и, касаясь темной воды Кура, уплывали вместо того, чтобы сразу растаять, и это его удивило. Вдали, за обрывом облака, внезапная нагота неба и реки улыбнулась прикованному к мосту зрителю, одарив перламутровым светом очерк далеких гор, и этот свет по-разному перенимали у гор река, и улыбчивая печаль, и первые вечерние огоньки в окнах приречных домов. Наблюдая за снежными хлопьями на прекрасной и темной воде, Круг заключил, что либо снежинки были настоящие, а вода не была настоящей водой, либо вода настоящая, а снежинки сделаны из какого-то особого нерастворимого вещества. Чтобы решить эту проблему, он уронил вдовую перчатку с моста; но ничего неестественного не случилось: перчатка просто проткнула оттопыренным указательным пальцем зыбкую гладь воды, нырнула и была такова.
На южном берегу (с которого он пришел) он видел вверх по течению красноватый дворец Падука, и бронзовый купол собора, и безлиственные деревья городского сада. На другом берегу стояли в ряд старые доходные дома, а за ними (незримая, но бухающая в сердце) помещалась больница, в которой она умерла. Пока он невесело впитывал все это в себя, сидя бочком на каменной скамье и глядя на реку, вдалеке показался буксир, волокущий большую баржу, и в то же мгновение одна из последних снежинок (облако над головой, казалось, истаяло в щедро вспыхнувшем небе) легла ему на нижнюю губу; снежинка оказалась обычной, мягкой и влажной, но, может быть, те, что падали прямо на воду, были иными. Буксир степенно приближался. Когда он почти изготовился поднырнуть под мост, двое мужчин, вцепившись в веревку и натужно оскалясь, оттянули огромную черную с двумя пурпурными кольцами трубу назад, назад и книзу; один из них был китайцем, как и все почти речники и прачники города. На барже за буксиром сохло с полдюжины ярких рубах, и горшки с геранью виднелись на корме, и очень толстая Ольга в желтой, совсем ему не понравившейся блузе смотрела вверх на Круга, уперев руки в бока, пока баржу в ее черед плавно заглатывала арка моста.
Он проснулся (раскоряченный в своем кожаном кресле) и сразу понял – случилось что-то необычайное. Оно не относилось ни к сну, ни к совершенно не спровоцированному и довольно смешному физическому неудобству, которое он испытывал (местная гиперемия), ни к чему бы то ни было, вспомнившемуся при появлении комнаты (неопрятной и пыльной в неопрятном и пыльном свете), ни даже ко времени суток (четверть девятого вечера; он заснул после раннего ужина). Случилось вот что: он понял, что снова может писать.
Он направился в ванную, принял холодный душ, молодчага-бойскаут, и, дрожа от духовного пыла и ощущая чистоту и уют пижамы и халата, досыта напоил перо-самотек, но тут вспомнил, что время идти прощаться с Давидом, и решил покончить с этим теперь, чтобы его не прерывали потом призывы из детской. Три стула так и стояли в коридоре один за другим. Давид лежал в постели и, быстро помахивая карандашом, ровно затушевывал лист бумаги, уложенный поверх фиброзной, мелкозернистой обложки большой книги. Звук получался не без приятности – шаркающий и шелковистый, с легким нарастанием басовых вибраций, подстилающих шелест карандаша. По мере того как серела бумага, проявлялась точечная текстура обложки, и наконец, с волшебной точностью и вне всякой связи с направлением карандашных штрихов (наклонных по воле случая), возникли высокие, узкие, белесые буквы оттисненного слова АТЛАС. Интересно, если вот так же затушевать чью-либо жизнь…
Карандаш крякнул. Давид попытался удержать расшатавшийся кончик в его сосновом ложе, повернув карандаш так, чтобы выступ выщепки, что подлиннее, послужил для него опорой, но грифель окончательно обломился.
– Да и в любом случае, – сказал Круг, которому не терпелось усесться писать, – пора гасить свет.
– Сначала историю про путешествия, – сказал Давид.
Вот уже несколько вечеров Круг разворачивал повесть с продолжением, в которой рассказывалось о приключениях, ожидающих Давида на пути в далекую страну (в прошлый раз мы закончили тем, что скорчились на дне саней, затаив дыхание, тихо-тихо, под овчинами и мешками из-под картошки).
– Нет, не сегодня, – сказал Круг. – Слишком поздно, и занят я.
– И вовсе не поздно, – вскричал Давид, внезапно садясь со вспыхнувшими глазами, и кулаком ударил по атласу.
Круг отобрал книгу и склонился к Давиду, чтобы поцеловать его на ночь. Давид резко отвернулся к стене.
– Как знаешь, – сказал Круг, – но лучше скажи мне спокойной ночи [pokoinoi nochi] сейчас, потому что больше я не приду.
Давид, надувшись, натянул одеяло на голову. Легонько кашлянув, Круг разогнулся и выключил лампу.
– А вот и не буду спать, – приглушенно сказал Давид.
– Дело твое, – ответил Круг, пытаясь воспроизвести ровный педагогический тон Ольги.
Пауза в темноте.
– Pokoinoi nochi, dushka [animula], – сказал с порога Круг. Молчание. С некоторым раздражением он сказал себе, что через десять минут придется вернуться и повторить всю сцену в деталях. Это был, как часто случалось, лишь первый, грубый эскиз ритуала «спокойной ночи». Но, конечно, и сон мог все уладить. Он притворил дверь и, свернув за изгиб коридора, влетел в Мариэтту. «Смотрите, куда идете, дитя», – резко бросил он и уязвил колено об один из забытых Давидом стульев.
В этом предварительном сообщении о бесконечности сознания определенная лессировка существенных очертаний неизбежна. Приходится обсуждать вид, не имея возможности видеть. Знание, которое мы сможем приобрести в ходе подобного обсуждения, по необходимости находится с истиной в такой же связи, в какой павлинье пятно, интраоптически созданное нажатьем на веко, состоит с дорожкой в саду, запятнанной подлинным солнечным светом.
Ну да, белок проблемы вместо ее желтка, скажет со вздохом читатель; connu, mon vieux! Все та же старая сухая софистика, те же древние, одетые в пыль алембики, – и мысль возгоняется в них и летит, как ведьма на помеле! Однако на этот раз ты ошибся, придирчивый дурень.