Джон Голсуорси - Усадьба
Люди, задумывающие великие дела, не всегда претворяют их в жизнь так легко и тайно, как этого им хотелось бы. Мистер Пендайс пошел в спальню с намерением не посвящать жену в свои планы. Миссис Пендайс спала. Появление сквайра разбудило ее, но она лежала, не шелохнувшись, с закрытыми глазами. Вид этого спокойствия, когда сам он был так расстроен, исторг из его груди слова:
- Ты знала, что Джордж - игрок?
Огонек свечи над серебряным подсвечником в руке Пендайса играл в темных, неожиданно оживших глазах его жены.
- Он ставил бог знает какие деньги! Он продал свою лошадь! Он никогда не расстался бы с ней, не будь его дела плохи. Не удивлюсь, если его имя вывешено на ипподроме в списке несостоятельных должников.
Одеяло зашевелилось, словно миссис Пендайс порывалась вскочить. Но затем раздался ее голос - спокойный и мягкий.
- Все молодые люди играют, Хорэс. Тебе должно быть это известно!
Сквайр, стоявший в ногах кровати, поднял свечу, пламя колыхнулось, и в этом движении было что-то зловещее, как будто он спрашивал:
- Ты защищаешь его? Бросаешь мне вызов?
Вцепившись в спинку кровати, он закричал:
- Я не потерплю в своей семье игрока и мота! Я не могу рисковать поместьем!
Миссис Пендайс села и несколько секунд смотрела на мужа, не отрываясь. Сердце ее бешено колотилось. Вот оно, началось! То, что она ожидала в тревоге все эти дни, началось! Ее побледневшие губы произнесли:
- О чем ты говоришь? Я не понимаю, Хорэс!
Глаза мистера Пендайса перебегали с предмета на предмет, как будто искали чего-то.
- Это последняя капля, - проговорил наконец он. - Полумерами здесь не поможешь. Покуда он не порвет с этой женщиной, покуда он не бросит играть, покуда... покуда не обрушатся небеса, он мне больше не сын!
Марджори Пендайс, у которой душа трепетала сейчас, как до предела натянутая струна, слова "покуда не обрушатся небеса" показались страшнее всего. В устах ее мужа, с которых не слетала ни одна метафора, которые никогда не произнесли того, что не было бы простым и понятным, никогда не преступали многочисленных табу его сословия, эти слова приобретали особенно грозный и чреватый последствиями смысл.
Он продолжал:
- Я воспитывал его так, как воспитывали меня. И я никогда не думал, что он вырастет негодяем!
Сердце у миссис Пендайс перестало трепетать.
- Как можешь ты так говорить, Хорэс! - воскликнула она.
Сквайр, отпустив спинку кровати, начал ходить по комнате. В абсолютной тишине, царившей в доме, его шаги звучали особенно зловеще.
- Я решил, - сказал он. - Поместье...
И тут миссис Пендайс перестала сдерживаться:
- Ты говоришь о том, как воспитывал Джорджа! Ты... ты никогда его не понимал. Ты никогда ни в чем не помог ему! Он просто рос себе и рос, как вы все росли здесь в этом... - Она не могла найти подходящего слова, потому что и сама не понимала, обо что слепо бились крылья ее души. - Ты никогда не любил его, как любила его я. Какое мне дело до твоего поместья? Я была бы рада, если бы его продали. Ты думаешь, мне нравится здесь жить? Ты думаешь, это мне когда-нибудь нравилось? Ты думаешь, я когда-нибудь... - Но она не докончила: "любила тебя"? Мой сын - негодяй? А сколько раз ты, посмеиваясь, качал головой и говорил: "Молодость должна перебеситься!" Ты думаешь, я не знаю, что бы вы все делали, если бы только смели! Ты думаешь, я не знаю, о чем вы, мужчины, говорите между собой! Играть... ты тоже играл бы, если бы не боялся. А теперь, когда Джорджу трудно...
Этот бурный поток слов так же внезапно прекратился, как и начался.
Мистер Пендайс вернулся к кровати и опять вцепился в спинку, и спокойное пламя свечи озарило лица, искаженные гневом до такой степени, что муж и жена не узнавали друг друга. На его худой коричневой шее, между разошедшихся кончиков туго накрахмаленного воротничка билась жилка. Он проговорил, запинаясь:
- Ты... ты совсем сошла с ума. Мой отец поступил бы так же, отец моего отца поступил бы так же! Ты что думаешь, я позволю пустить имение по ветру? Потерплю у себя в доме эту женщину? Ее сына-ублюдка - ведь он будет почти что ублюдок... Ты... ты еще не знаешь меня!
Последние слова он не сказал, а проворчал сквозь зубы, как рассерженный пес. Миссис Пендайс вся подобралась, будто готовилась к прыжку.
- Если ты откажешься от сына, я уйду к нему и никогда не вернусь!
Руки мистера Пендайса разжались. Спокойный, ровный, яркий огонь свечи озарял его лицо, и было видно, как поползла вниз нижняя челюсть. Он злобно стиснул зубы и, отвернувшись, резко сказал:
- Не болтай глупости!
Затем, схватив свечу, ушел к себе в туалетную.
Первое его ощущение было довольно простым: в нем возмутилось чувство благовоспитанности, как бывает при виде грубейшего нарушения приличий.
"Какой бес, - подумал он, - сидит в женщинах! Пожалуй, я лягу здесь, пусть это послужит ей хорошим уроком".
Он посмотрел вокруг себя. Спать было не на чем: не было даже дивана, и, взяв свечу, он пошел к двери. Но чувство неприкаянности и одиночества, взявшееся неизвестно откуда, заставило его в нерешительности остановиться у окна.
Молодой месяц, стоявший уже высоко, бросал бледный свет на его неподвижную, худую фигуру, и было страшно видеть, какой он весь серый серый от головы до ног; серый, печальный и постаревший: итог всех живших до него здесь сквайров, которые из этого же окна обозревали когда-то свои земли, подернутые лунным инеем. На лужайке он заметил своего старого охотничьего жеребца Боба, который стоял, повернув морду к дому. Сквайр тяжело вздохнул.
И, словно в ответ на этот вздох за дверью, как будто что-то упало. Сквайр отворил дверь, чтобы узнать, что там такое. Спаньель Джон, лежа на голубой подушке, головой к стене, сонно посмотрел на хозяина.
"Это я, хозяин, - казалось говорил он. - Уже поздно, и я совсем засыпал. Но все-таки я счастлив еще раз увидеть тебя, хозяин". - И, прикрыв глаза от света длинным черным ухом, он протяжно вздохнул. Мистер Пендайс затворил дверь. Он совсем забыл о своем псе. Но теперь, поглядев на своего преданного друга, он точно вновь обрел веру во все, чем жил, над чем простиралась его власть, что составляло его "я". Он отворил дверь спальни и лег подле жены. Скоро он уже спал.
* ЧАСТЬ III *
ГЛАВА I
ОДИССЕЯ МИССИС ПЕНДАЙС
А миссис Пендайс не спала. Благодатное снотворное - долгий день, полный трудов на фермах и в поле, смежил веки ее мужа; но у нее не было этого спасительного снотворного. Глаза ее были раскрыты, и в них обнажилось все, что было в ее душе святого, заповедного, сокрытого от всех... Если бы кто-нибудь мог заглянуть в ее глаза этой ночью! Но будь ночной мрак светом, в ее взгляде нельзя было бы прочесть ничего, ибо еще более святым и могущественным был в ней инстинкт истинной леди. Этот тонкий, гибкий, сотканный из заботы о других и о себе, этот древний, очень древний инстинкт, подобно невидимой кольчуге, надежно охранял душу миссис Пендайс от чужих глаз. Какой густой должна быть ночная темь, чтобы она решилась сбросить эту кольчугу!
Чуть забрезжило утро, миссис Пендайс снова надела ее и, тихонько встав с постели, долго тайком отмывала холодной водой глаза, которые, казалось ей, всю ночь палило огнем. Затем подошла к открытому окну и выглянула. Только-только занялся рассвет, птицы пели свои утренние песни. В саду на цветах лежала сеть из сизых капель росы; деревья стояли сизые от тумана. Старый конь, призрачный, нереальный, положив морду на изгородь, досыпал последний, утренний сон.
Ласковый утренний ветерок обвевал ее лицо, бился в оборках белого пеньюара на груди, словно птица, принося с собой образы всего, что было дорого и ненавистно ее сердцу.
Птицы угомонились, и в наступившей тишине взошел золотой диск солнца, иронически оглядывая мир, и все вокруг вспыхнуло яркими красками. Слабый огонек затлел в душе миссис Пендайс, долгие часы изнывавшей под бременем! принятого решения, - для ее кроткой души, не привыкшей действовать, съеживающейся от грубого прикосновения, принятое решение было источником боли. Очень горькое, даже мучительное, поскольку обязывало ее действовать, оно, однако, не ослабело в ней, а сияло, подобно путеводной звезде, среди мрака и грозных туч. В жилах Марджори Пендайс (урожденной Тоттеридж) не было "и капли злопамятной и бурной "плебейской крови", ни капли пива или эля, будящих ярость и досаду; в них струился чистейший кларет. В ее душе не было ни злобы, ни гнева, которые укрепили бы ее решимость. Для выполнения задуманного ей могло помочь лишь легкое, чистое пламя, горевшее так глубоко в ее сердце, что оно почти не грело, хотя и задуть его было невозможно. Она не говорила себе: "Я не хочу, чтобы мной помыкали". Ее чувства можно было бы выразить словами: "Никому не дано помыкать мной, ибо, если это случится, вместе со мной погибнет и то, что есть во мне, что выше и важнее меня". И хотя она даже не подозревала, что это было такое, но это и был самый дух английской цивилизации, суть которого заключается в словах: "Кротость и душевное равновесие". Все грубое было настолько чуждо ей, что она не была способна ни ссориться из-за пустяков, ни делать из мухи слона, ни лгать, ни преувеличивать; и теперь она, сама того не сознавая, решилась действовать не раньше и не позже, чем было необходимо, - и ничто уже не могло заставить ее отступить. Сейчас в ней говорила уже не только материнская любовь, а самое глубокое в нас чувство - уважение к собственному "я", которое требует: "Поступи так-то, или ты предашь собственную душу".