Джон Чивер - Ангел на мосту
Большую часть времени она проводила с людьми, которые, подобно ей, считали себя жертвами удушливого и гнетущего нравственного климата своей родины. Всем своим сердцем они были на путях-дорогах, уводящих их все дальше и дальше от родной земли. За такой подвижный образ жизни подчас приходилось расплачиваться одиночеством. Друзья, с которыми рассчитываешь встретиться в Висбадене, внезапно уезжают, не оставив адреса; ищешь их повсюду — и в Гейдельберге, и в Мюнхене — и не находишь. Энн продолжала, и притом весьма успешно, совершенствовать свой облик европейской женщины. Она была болезненно чувствительна к малейшей критике и обижалась, когда ее принимали за туристку. Но свадебные приглашения и газетные сводки о погоде («на северо-востоке США — снежные заносы») вызывали в ней острую тоску по родине. Однажды в жаркий сентябрьский день, когда сезон в Венеции подходил к концу, она села в поезд и поехала на юг, в Рим. Город был погружен в предвечернюю дремоту, и единственным признаком жизни были без устали снующие по улицам туристские автобусы, составляющие, по-видимому, такую, же неотъемлемую часть городского хозяйства, как электрический кабель и канализационные трубы. Подавая носильщику багажную квитанцию, Энн принялась описывать ему, как выглядят ее чемоданы, но, несмотря на ее беглый итальянский язык, носильщик, должно быть, ее раскусил, потому что он пробормотал что-то об американцах — в том смысле, что их всюду нынче так много. Энн рассердилась.
— Я не американка, — отрезала она.
— Извините, синьора, — спросил он, — кто же вы будете в таком случае?
— Гречанка.
И тут же, потрясенная чудовищностью и трагичностью собственной лжи, она воскликнула про себя: «Что я наделала?» Ведь на ее зеленом, как летняя лужайка, паспорте красовалась государственная печать, защищающая ее интересы, интересы гражданки Соединенных Штатов Америки. Зачем она солгала о том, что имело столь непосредственное отношение к ее собственной личности?
Она села в такси и поехала в гостиницу на Виа Венето, попросила доставить ее чемоданы наверх, в номер, а сама спустилась в бар. За стойкой сидел седой американец со слуховым аппаратом за ухом. Он был один и явно тяготился своим одиночеством. Кончилось тем, что он повернулся к ее столику и чрезвычайно учтиво осведомился, не американка ли она?
— Да.
— Как же вы так хорошо говорите по-итальянски?
— Я живу здесь постоянно.
— Стеббинс, — сказал он. — Чарли Стеббинс, Филадельфия.
— Очень приятно, — сказала она. — А где именно в Филадельфии?
— Видите ли, в Филадельфии я, собственно, только родился. И вот уже сорок лет, как я там не был. А живу я в Калифорнии, в Шошоне. Так называемые ворота в Долину Смерти. Жена моя из Лондона. Лондон, штат Арканзас, ха-ха! Дочь училась в шести разных штатах: в Калифорнии, Вашингтоне, Неваде, Северной и Южной Дакоте и Луизиане. Миссис Стеббинс умерла в прошлом году, и я, значит, решил поездить по белу свету.
Звезды и полосы, казалось, так и затанцевали над головой американца, образуя вокруг нее нимб. Энн вдруг вспомнила, что в Америке сейчас уже, должно быть, начинает коробиться лист на деревьях.
— Где же вы успели побывать? — спросила она.
— Представьте себе, я и сам не знаю! В туристском агентстве, в Калифорнии, мне обещали, что нас будет целая компания американцев. А вышли в море — и ни души. Ни за что больше так не поеду! Бывает, сутками не услышишь, чтобы кто-нибудь прилично говорил по-американски. Поверите ли, иной раз сидишь у себя в номере и разговариваешь сам с собой — просто ради удовольствия слышать американскую речь. На днях я поехал из Франкфурта в Мюнхен, и представьте себе — ни одна душа в автобусе не говорит по-английски! Из Мюнхена я поехал в Инсбрук, так и на этом автобусе никого. В Инсбруке я пересел в автобус на Венецию — то же самое; спасибо, в Кортине к нам подсели американцы. На гостиницы, впрочем, я не обижаюсь. Там всегда кто-нибудь да говорит по-английски. И мне попадались очень и очень порядочные гостиницы.
Седовласый американец, сидящий на табуретке в римском подвальчике, искупал в глазах Энн все недостатки ее отечества. Он весь словно светился застенчивой честностью.
Радио было настроено на волну веронской станции американских вооруженных сил.
— «Звездная пыль», — сказал американец. — Ну да вы, конечно, знаете. Эту песню написал мой приятель, Хоуги Кармайкл. За одну эту песенку он получает шесть или семь тысяч долларов в год. Мы с ним приятели. Я его, правда, ни разу не видел, но переписываюсь с ним. Вы, наверно, смеетесь, что у меня есть приятель, которого я ни разу не видел в глаза, но Хоуги настоящий друг.
Его речь показалась Энн куда музыкальнее и выразительнее, чем мелодия, которая доносилась из эфира. Все — и порядок слов, и кажущееся отсутствие связи в них, и самый ритм его речи — выражало музыку ее родины. Она вспомнила, как девочкой ходила к любимой подруге мимо кучи опилок перед ложечной фабрикой. Если ей случалось идти после обеда, то по дороге приходилось останавливаться у переезда и ждать, когда пройдет товарный поезд. Сначала, словно из пещеры, наполненной ветрами, слышался отдаленный гул, затем железный грохот и лязганье колес. Товарные вагоны проносились вихрем, на полном ходу. Но она умудрялась прочитывать надписи на вагонах, и всякий раз они волновали ее заново. Нет, она думала не о блестящих надеждах, которые сулит конец пути, а просто о том, как широка и просторна ее родина: хлебные штаты, нефтяные штаты, угольные, приморские — все они мчались мимо нее по железной дороге, сверкая надписями: «Южноокеанская», «Балтимор и Огайо», «Никелированные вагоны», «Нью-йоркская центральная», «Великая Западная», «Рок-Айленд», «Санта-Фе», «Лаккаванна», «Пенсильвания», тук-тук-тук-тук, тук-тук-тук — и с глаз долой…
— Не плачьте, милая, — уговаривал ее мистер Стеббинс, — не надо плакать.
Все! Пора! На следующий же вечер она заказала билет на Айдлуайлд с пересадкой в Орли. Еще задолго до того, как в окне самолета показалась земля, Энн вся затрепетала. Она летела домой, домой! Сердце ее билось где-то в самом горле. О, какими черными и прохладными кажутся воды Атлантики после стольких лет разлуки! Быстро промелькнули плоские острова с индейскими названиями, вот и дома Лонг-Айленда, напоминающие квадратики ячеек на вафельной решетке, — даже они показались Энн неизъяснимо прекрасными! Самолет описал круг над аэродромом и сел. Энн не терпелось тут же, на аэровокзале, разыскать закусочную и поскорее вонзить зубы в бутерброд с беконом, салатом и помидором. Крепко зажав в одной руке парижский зонтик, а в другой — сиеннскую сумочку, она стояла у выхода из самолета, дожидаясь своей очереди. Но уже на лесенке, не успев ступить своими римскими туфельками на родную землю, она услышала, как рабочий, ремонтировавший у ангара самолет ДС-7, напевает знакомую песню:
Добродетельная Долли
Не дает мужчинам воли…
Не выходя из аэропорта, Энн взяла билет на Орли и следующим же самолетом улетела назад, вновь влившись в те сотни и тысячи американцев, которые — то веселые, то печальные — бродят по Европе, словно народ, не имеющий отечества. Вот они идут отрядом в тридцать человек по одной из улиц Инсбрука и исчезают за углом. Вот они заполнили собой мостик в Венеции, минута — и их нет. Вот они в тирольской гостинице, повисшей над облаками, спрашивают себе кетчуп, а вот, в глубоких водах Порто Сан-Стефано, дрыгают ногами в ластах и тычутся масками о каменные стены морских пещер.
Осень Энн провела в Париже. Затем ее видели в Кипбюхеле. Она поспела и к конской ярмарке в Риме, и в Сиену на палио. Она переезжала с места на место, с места на место, а по ночам ей все снились бутерброды с беконом, листком салата и кружочком помидора.
СВИДАНИЕ
Моя последняя встреча с отцом произошла на Центральном вокзале. Я гостил у бабушки в Адирондакских горах, и перед тем как выехать оттуда к матери, на мыс Кейп-Код, где она сняла летнюю дачу, написал отцу. Я написал ему, что буду проездом в Нью-Йорке, что интервал между поездами полтора часа и что я хотел бы провести это время с ним. Мы могли бы, писал я, где-нибудь вместе перекусить. Отец ответил мне через секретаря, чтобы я ждал его возле справочного бюро вокзала в 12.00. И в самом деле, ровно в полдень я увидел, как ко мне через толпу протискивается отец. Он был мне как чужой, мать развелась с ним три года назад, и мы с тех пор не встречались. Но как только я его увидел, я тотчас понял, что это он, мой отец, моя плоть и кровь, мое будущее, моя судьба. Я понял, что вырасту таким же, как он, явственно увидел свой потолок, пределы моих возможностей, с которыми мне суждено будет считаться во всех сражениях, ожидающих меня на моем жизненном поприще. Это был крупный красивый мужчина, и я почувствовал прилив счастья. Он хлопнул меня по спине, затем пожал мне руку и сказал: