Филипп Эриа - Время любить
Поль Гру налил мне чаю; вдохнув аромат, подымавшийся от чашки, я успокоилась.
- А вы умеете заваривать чай. Что правда, то правда.
- А вы как думали? Что и чай нужно заваривать в стиле Агнесс?
- Почему вы заговорили о стиле Агнесс?
- Потому что этот стиль уже стал классикой, освящен гласом народным, и вы его силком мне навязали,- проговорил он, обводя комнату широким жестом. - Если бы мне когда-нибудь кто-нибудь сказал!..
- Пожалуйста, не подумайте, что здесь есть хоть капля стиля Агнесс. И запомните, скорее уж это стиль, так сказать, причудливый. Вот, к примеру, стены, они достаточно характерны, и приходилось им повиноваться. А иначе... Если уж говорить начистоту, то я лично считаю просто глупым, чересчур уж дачно-парижским слепо подражать провансальскому стилю просто из принципа, под тем предлогом, что дом-де находится в Провансе.
- Возьмите-ка лучше кусочек кекса, дорогая моя разумница.
- Не подшучивайте над моими словами, все это гораздо сложнее, чем вы воображаете. Вы когда-нибудь задумывались вот над каким вопросом: почему нашим современникам нравится стеганая мебель, керосиновые лампы, тарелки с виньетками? Потому что они тоскуют о прошлом, вздыхают втайне об утерянном стиле ушедших веков.
- Ого, вы мне тут целую теорию изложили. Помолчите-ка лучше, мадам. Уже не принимаете ли вы меня за клиента из Америки? Стиль Агнесс не нуждается в исторических экскурсах и давным давно имеет название: это стиль буржуазный.
- Боже, что за несносный человек! - Он снова заговорил со мной тем тоном, который я терпеть не могла и надеялась, что это уже в прошлом. - Да, да, несносный, с вами невозможно разговаривать, вы и святую из себя выведете,- проговорила я уныло, почти в отчаянии и отвернулась к окну.
Я готова была расплакаться, а ведь я плачу лишь в исключительных случаях, но тут я была не в силах сдерживаться. Полдня я возилась, устраивала ему жилье, вкладывала в работу всю свою изобретательность и терпение: мне удалось установить между нами своего рода трудовое содружество, а теперь вдруг после того, как я с открытой душой... Да и усталость сказывалась.
Мой хозяин замолчал, внимательно следя за тем, как на его глазах в мгновение ока все круто повернулось. Я чувствовала на себе его пристальный взгляд, но избегала смотреть ему в лицо. Мы провели безоблачный день, а теперь я вдруг провалилась в открывшуюся между нами воздушную яму с чувством, близким к головокружению, я откинулась на подушки дивана, закрыв ладонями глаза от больно режущих лучей солнца.
Долго я оставалась в этой позе. От радиатора веяло жаром, и я совсем разомлела. Я не шевелилась, и мне было все равно, что может подумать о моем поведении этот человек. Я достигла высших степеней безразличия, фатализма. Со мной могло случиться любое.
Когда рядом прогнулись диванные подушки, именно благодаря этому, а не настоящему прикосновению, я поняла, что около меня очутилось чье-то тяжелое тело, но я не сделала никакого движения: не выразила ни досады, ни возмущения. Я считала себя вне посягательств. Но умные руки не обхватили меня, а тихонько скользнули по моим плечам, слегка задержались на талии, словно бы затем, чтобы поддержать, остановить на краю головокружительной бездны, хоть я и не предчувствовала ее близости, не дать мне рухнуть туда.
И тогда-то я рухнула.
И чувство, которое постепенно росло в моей душе, возвращало меня к жизни, наполняло меня всю - было удивление, безграничное удивление! Я удивлялась, именно удивлялась себе, ему, дню, который почти не клонился к закату, необъяснимой легкости случившегося. Но у меня все еще не хватало сил подняться, встать, пройти в маленькую комнату, которую я сама оборудовала, где можно освежиться, поправить прическу. Я чувствовала себя на той последней грани бессилия, слабости, когда человек уже не может рассчитывать на себя. Хорошо еще, что я сумела накинуть на мое смятое платье край леопардовой шкуры, покрывавшей диван.
И как только я опустила руку, мужчина, лежавший рядом со мной, обнял меня, и мое удивление еще усилилось, круги его расходились все шире, прорвали рубежи моего сознания, ибо я сделала движение, казалось, совсем забытое в моей жизни, самое далекое от меня: положила голову на мужское плечо.
Мистраль по-прежнему яростно бросался на стены дома, и я радовалась тому, что его волна, разбиваясь о каменную преграду, способна извлечь из нее такой сильный гул. Целую симфонию гиканья и воя. Однако ни одно дуновение не проникало в эту комнату, где рабочие по моему указанию аккуратно законопатили окна и двери. Этот человек и я, мы оба покоились здесь, мы стали как бы частью этого корабля, прочно стоявшего на якоре среди бушующего пространства. Нас, неподвижных, несло вдаль против течения. Я физически ощущала, как угол дома рассекает ветер, словно форштевень, блистательно оправдывая тысячелетнюю традицию здешнего зодчества, придающего домам такие вот очертания. Только рука профана, моя рука, поднялась, чтобы пробить отверстия в этих высоких защитных стенах под тем предлогом, что так, мол, будет светлее.
Солнце вырвалось из рамки окна, оно уже не било мне прямо в лицо, и, когда я подняла свободное веко - другое было прижато к чужому плечу, откуда доходило до меня биение второй жизни,- я увидела лишь океан золота с вкраплением пурпура, что предвещало на завтра опять мистраль. Комната, залитая непрямым источником света, который, казалось, сочится прямо из стен, тоже вся алела. Мой компаньон непринужденным жестом - я только недавно обнаружила в нем это свойство - вылил горячую воду в чайник для заварки, и над ним снова поднялся легкий парок. Он закурил сигарету, и эти смешанные испарения - запах звериных шкур, еще какой-то неизвестно откуда идущий аромат - стали благоухающей душой этого часа.
Она окутывала меня, проникала мне прямо в сердце, в сознание, врезалась в память. Мысленно я видела вокруг нас зияющие пасти чемоданов, этот восточный базар, эти предметы, ждущие часа, когда в доме все образуется. И столько предугаданных присутствий, наслаивавшихся на присутствие этого почти незнакомого и такого близкого мне человека; эти отблески чистого золота, пробегающие в прозрачности мистраля, тепло, нерешительно расползающееся по этому ветронепроницаемому кубу, прилепившемуся к склону горы,- все это словно бы сливалось воедино, облекая меня своим покровом, поддерживая меня, превращая меня в живой цветок, хранивший в себе пыл, и покой, и забвение. А весь прочий мир развеяло ветром.
Я скосила глаза, не поворачивая головы. Он уже не курил, он смотрел на меня. Я видела его со слишком близкого расстояния, то есть видела в укрупненных размерах: и я узнала, что у него есть еще одно лицо, мне не знакомое, со своими особыми пометами. Рубец на лбу, похожий на трещину в глиняной облицовке; густые брови; глубокая борозда, идущая прямо от виска к верхней челюсти; щетина на не бритом со вчерашнего дня подбородке. Я вдыхала обеими ноздрями, я долго принюхивалась. Это пахло от него. Odor di uomo (3апах мужчины (итал.)). Чуть-чуть мускусом, чуть-чуть виргинским табаком и завитками волос на груди, и - еще один оттенок - человеком, явившимся из другого мира, ворвавшимся в мое существование. Словно бы в ответ на мою мысль он моргнул, и вдруг я осознала, что после тех его насмешливых реплик, которые я по глупости принимала всерьез когда-то очень, очень давно, где-то в далекой дали прошлого, ни одно слово еще не сорвалось с его губ. И вдруг губы шевельнулись; улыбнувшись мне глазами, он улыбнулся уже по-настоящему, сейчас он заговорит... Я оробела.
По вполне определенному поводу. Если он обратится ко мне на "ты" по обычной манере мужчин после таких минут, больше я его никогда не увижу, я знала твердо. Подымусь, уеду и в жизни его больше не увижу, просто сбегу. Если я хочу помешать ему произнести это "ты", надо заговорить первой, и как можно скорее. Но что сказать? Я уже набрала воздуха... скажу любое, что подвернется на язык...
- Не говорите.
Это произнес он. Я с трудом расслышала его слова, скорее поняла их по движению губ. Мой взгляд не отрывался от губ, прошептавших эти слова, от этих губ, за которыми отныне я признала иную власть в минуты молчания.
- Не говорите. Я вас и так слышу.
Огромная благодарность затопила меня. Слава богу. Я улыбнулась. Опустила веки.
А когда я их снова подняла, в комнате было уже темно, темно за окнами. И я поняла, что задремала. К вечеру мистраль, как и обычно, затих, зато ночью он разгуляется вовсю. Теперь я уже не боялась ни наших вопросов, ни ответов, не боялась неловкого слова; не чувствовала даже - и, осознав это, удивилась,- что нужно подыскивать какие-то слова, думать, каким тоном их произнести; у меня было такое ощущение, будто все, что произошло, произошло очень-очень давно и уже нет больше необходимости приноравливаться друг к другу. Первоначальное мое удивление растаяло во сне. Сколько я спала, полчаса, целую осень? Я заговорила первая: