Габриэль Маркес - Сборник рассказов
Набо еще две или три недели ходил на площадь. Несмотря на то что негра уже не было в оркестре. Если бы он у кого-дибудь спросил, что случилось с музыкантом, ему, может быть, и ответили, но он не спросил, а продолжал молча посещать концерты до тех пор, пока другой человек с другим саксофоном не занял пустующее место. Набо понял, что негра больше не будет, и забыл про площадь.
Он очнулся, как ему показалось, очень скоро. Тот же запах мочи обжигал ноздри, а глаза застилал туман, мешающий разглядеть окружающие предметы. Но человек все так же сидел в углу, прихлопывая по коленям, и его убаюкивающий голос повторял: "Мы ждем тебя, Набо. Ты спишь уже два года и не думаешь просыпаться". Набо еще раз на минутку прикрыл глаза и снова открыл их, старательно вглядываясь в маячившее вдалеке лицо. На этот раз лицо было растерянным и грустным, и Набо наконец узнал его.
Если бы мы, домашние, знали, что Набо ходил по субботам слушать оркестр, а потом перестал, мы могли бы подумать - он забыл про площадь потому, что в нашем доме появилась музыка. Как раз тогда в дом принесли граммофон, развлекать девочку. Нужно было время от времени заводить пружину, и самым подходящим для этого человеком оказался Набо. Он легко управлялся с граммофоном, когда ему не нужно было чистить лошадей. Неподвижно сидя в углу, девочка теперь целыми днями слушала пластинки. Иногда, завороженная музыкой, она сползала со стула, все так же глядя в одну точку и не замечая текущей изо рта слюны, и плелась в столовую. Случалось, что Набо поднимал иголку и начинал петь сам. Кстати, придя наниматься в наш дом, он заявил, что поет и умеет делать это лучше всех других дел. Нас тогда не интересовали песни, нам нужен был мальчик для чистки лошадей, но Набо остался, - он пел, как будто мы наняли его именно для этого, и ухаживал за лошадьми лишь в виде развлечения. Так длилось больше года, пока мы, домашние, не свыклись с мыслью, что девочка никогда не сможет ходить. Не сможет ходить, не будет никого узнавать и навсегда останется безвольной и равнодушной куклой, слушающей музыку и глядящей в стену до тех пор, пока кто-нибудь не снимет ее со стула и не перенесет в другую комнату. Мы свыклись с этой мыслью, и со временем она перестала причинять нам боль, но Набо остался верен девочке, и изо дня в день в определенные часы в комнате продолжали раздаваться звуки граммофона. Тогда Набо еще ходил на площадь. И вот однажды, когда он отсутствовал, в комнате кто-то вдруг отчетливо произнес: "Набо". Мы все были в коридоре и в первый момент не обратили внимания на голос. Но и во второй раз отчетливо прозвучало: "Набо!" - и мы переглянулись между собой и удивились: "Разве девочка не одна?" И кто-то сказал: "Уверен, что к ней никто не входил". А другой добавил: "Но ведь кто-то позвал Набо!" Мы вошли в комнату и обнаружили девочку на полу около стены.
В ту субботу Набо вернулся раньше обычного и сразу лег спать. А в следующую вообще не пошел на площадь, потому что негра к тому времени уже заменил другой музыкант. А еще через три недели, в понедельник, граммофон заиграл вдруг в неурочное время - тогда когда Набо находился в конюшне. И это мы тоже заметили не сразу и спохватились, только когда негритенок, напевая, показался в дверях дома - он мыл лошадей, с его фартука все еще стекала вода. Мы воскликнули: "Откуда ты?" И он сказал: "Из конюшни. Я там с самого полудня". - "Но ведь граммофон играет! Ты слышишь?" - "Да". - "Но ведь кто-то завел его!" А он пожал плечами: "Это девочка. Она уже давно заводит граммофон сама".
Так все и шло, вплоть до того дня, когда мы обнаружили его лежащим ничком на траве в запертой конюшне, со следом подковы на лбу. Мы встряхнули его за плечи, и он сказал: "Я здесь потому, что меня лягнула лошадь". Но мы даже не обратили внимания на его слова, испуганные холодными и мертвенными глазами и ртом, полным зеленой пены. Всю ночь он плакал, охваченный жаром, и в бреду вспоминал о каком-то гребне, потерявшемся в траве. Так было в первый день. Наутро он открыл глаза и попросил пить; мы принесли воду, он жадно выпил целую кружку и дважды просил еще. Мы поинтересовались, как он себя чувствует, и он сказал: "Так, как будто меня лягнула лошадь". Бред продолжался весь день и всю ночь. В конце концов он сел в постели, показал пальцем в потолок и заявил, что ему не давали спать скачущие там кони. Температура вскоре спала, речь приобрела связность, он говорил до тех пор, пока в рот ему не засунули платок. Даже сквозь платок он пел и шептался с лошадью, которая, как ему казалось, дышала в ухо, будто принюхиваясь. Когда платок вынули, чтобы дать Набо поесть, он отвернулся к стене и заснул. Все стало ясно. Проснулся он уже не в кровати. Он проснулся привязанным к столбу посреди комнаты. Привязанный, он начал петь.
Узнав разговаривающего с ним человека, Набо сказал: "Я видел вас раньше". - "Меня каждую субботу видели на площади". - "Верно, на площади. Но тогда мне казалось, что вы меня не замечаете". -"Я и не замечал. Но, перестав играть на площади, почувствовал, что по субботам мне не хватает чьих-то взглядов". Набо вздохнул: "Вы не вернулись тогда, а я приходил еще три или четыре раза". Человек, все так же похлопывая по коленкам и, видимо, не собираясь уходить, промолвил: "Увы, я уже не мог ходить туда, хотя это, пожалуй, единственное в жизни, что бы стоило делать". Набо попробовал подняться и тряхнул головой, стараясь не упустить смысла слов, но неожиданно для себя снова уснул. С тех пор, как его лягнула лошадь, такое часто повторялось с ним. А рядом все время звучал навязчивый голос: "Мы ждем тебя, Набо. Ну сколько же можно спать! Ты проспишь все на свете".
Через четыре недели после того, как негр впервые не появился в оркестре, Набо решил причесать хвост одной из лошадей. До этого он никогда не расчесывал лошадям хвосты, а только, распевая песни, скреб им бока. Но в среду он был на базаре и, увидев отличный гребень, подумал: "Он как раз для того, чтобы расчесывать хвосты лошадям". Тогда-то лошадь и лягнула его, оставив на всю жизнь дурачком, десять или пятнадцать лет назад. Кто-то сказал: "Лучше бы ему было умереть, чем остаться на всю жизнь лишенным разума и будущего". Его заперли в комнате, и никто больше туда не входил. Мы знали, что он все еще там, слышали, что девочка ни разу не заводила граммофон. Да нам и не хотелось знать больше. Мы заперли его, как запирают лошадь, - увидев, что удар копыта лишил его рассудка и роковая подкова навсегда очертила круг, за который не сможет выбраться его бедный разум. Мы оставили его заточенным в четырех стенах, молчаливо решив, что он умрет, не выдержав уединения, ибо у нас не хватило духу убить его другим способом. Прошло четырнадцать лет с тех пор, и вот однажды выросшие дети сказали, что хотят взглянуть ему в лицо. И открыли дверь.
Набо опять взглянул на человека. "Меня лягнула лошадь", - сказал он. Человек ответил: "Ты уже сто лет говоришь одно и то же. А мы, между прочим, ждем тебя в хоре". Набо снова потряс головой и погрузил лоб в траву, мучительно пытаясь вспомнить что-то. "Я причесывал лошадиный хвост, когда это случилось", - сказал он наконец. Человек согласился: "Дело в том, что нам очень хотелось видеть тебя в хоре". - "Так, значит, я напрасно купил тогда гребень", - догадался Набо. "Твой жребий все равно настиг бы тебя, сказал человек. - Мы решили, что ты увидишь гребень и захочешь расчесать хвосты лошадям". Набо возразил: "Но ведь я никогда не останавливался позади лошади". - "А тут остановился, - сказал человек, все так же не проявляя беспокойства. - И лошадь лягнула тебя. У нас не было другого способа". И этот разговор, нелепый и жестокий, все тянулся и тянулся между ними, до тех пор пока в доме кто-то не сказал: "Уже пятнадцать лет никто не открывал эту дверь". Девочка за эти годы не выросла ни на сколько. Ей уже минуло тридцать, и сеточка грустных морщин покрыла веки, но она сидела все в той же позе, глядя в стену, когда мы открывали дверь. Она повернула лицо, принюхиваясь к чему-то, но мы снова заперли комнату, решив; "Набо спокоен, и не нужно его тревожить. Он даже не двигается. Однажды он умрет, и мы узнаем об этом по запаху". А кто-то добавил: "Или по еде. Он всегда съедает все приготовленное для него". И все осталось по-прежнему, лишь девочка смотрела теперь не на стену, а на дверь, принюхиваясь к едким испарениям, сочащимся через замочную скважину. Она просидела неподвижно до рассвета, а на рассвете вдруг послышался забытый металлический скрежет, какой производит граммофон, когда его заводят. Мы встали, зажгли лампу и услышали первые такты грустной мелодии, вышедшей из моды много лет назад. Заводимая пружина продолжала скрипеть, с каждой секундой все резче и резче, пока наконец не раздался сухой треск. Войдя в комнату - а мелодия все продолжала звучать, - мы увидели девочку, держащую в руках заводную ручку, которая отвалилась от играющего ящика. Никто не двинулся с места. И девочка не двигалась, равнодушная и застывшая, уставясь в одну точку, с заводной ручкой, прижатой к виску. Мы промолчали и разошлись по своим комнатам, вспоминая, умела ли девочка сама заводить граммофон. Вряд ли кто-то из нас смог уснуть, мы думали о случившемся и вслушивались в немудреный мотивчик пластинки, что, раскручиваемая сорванной пружиной, продолжала звучать.