Курцио Малапарте - Шкура
– Кто вы? – крикнул я. – Ради Бога, отвечайте!
Сияние луны разливалось по небу. Это яйцо рождалось в утробе ночи, яйцо рождалось в чреве земли, оно медленно поднималось на горизонте. Понемногу стали видны деревья вдоль дороги, они выделялись на золоченом небе, черные тени двигались вверху между веток.
Крик ужаса разорвал мне горло. Там были распятые люди. Там были пригвожденные к стволам деревьев люди с раскинутыми крестом руками, их ноги были прибиты к стволам или привязаны стальной проволокой, обхватывающей лодыжки. Одни склонили головы на плечо, другие – на грудь, третьи смотрели вверх, любуясь восходящей луной. На ком-то были черные еврейские кафтаны, многие были наги, их плоть целомудренно сияла в холодном свете луны. Как набрякшее жизнью яйцо, символ плодородия и вечности (мертвые в захоронениях этрусков в Тарквинии держат его перед собой двумя пальцами), белая холодная луна выходила из лона земли и зависала в небе, освещая бородатые лица, черные глазницы, распахнутые рты, изувеченные члены распятых людей.
Я приподнялся в стременах, протянул руки, пытаясь ногтями вырвать пронзивший ногу гвоздь. Но возмущенные голоса зашумели вокруг, и распятый человек крикнул:
– Не трогай меня, проклятый.
– Я не сделаю вам зла! – крикнул я. – Ради Бога, дайте мне помочь вам!
Страшный порыв смеха пробежал от дерева к дереву, от распятия к распятию, головы задвигались, задергались бороды, рты открывались и закрывались, я услышал зубовный скрежет.
– Помочь? – закричал голос с высоты. – А зачем? Может, тебе жалко нас? Потому что ты христианин? Отвечай – потому что ты христианин? Думаешь, это дает тебе право? Тебе жаль нас, потому что ты христианин?
Я молчал, голос зазвучал еще громче:
– А те, что распяли нас, разве не христиане? Может, они собаки, лошади, крысы, те, что распяли нас на деревьях? Ха-ха-ха! Христианин!
Я склонил голову к шее лошади и молчал.
– Ну, отвечай! По какому праву ты хочешь помочь нам? Какое право ты имеешь жалеть нас?
– Это не я распял вас! Это не я!
– Я знаю, – сказал голос с невыразимой ласковой ненавистью, – я знаю, это были другие, такие, как ты.
В это время издалека донесся стон, горькое громкое стенание, плач юноши вперемежку со смертельными всхлипами. От дерева к дереву пронесся ропот и долетел до нас. Взволнованно зашумели голоса:
– Кто это? Кто это? Кто умирает там внизу?
Другие голоса горестно передавали ответ от распятия к распятию:
– Это Давид, это Давид Самуэля, Давид, сын Самуэля, это Давид, это Давид…
Вместе с именем донеслись сдержанные рыдания, хриплый тонкий плач, стоны, проклятия, крики горя и гнева.
– Он был еще мальчик, – сказал голос.
Я поднял глаза и увидел говорящего: нагого человека с серебряным изможденным бородатым лицом, освещенного лучами уже взошедшей луны, белыми холодными отблесками этого висящего в черном небе яйца. Его руки, раскинутые крестом, были пригвождены к расходящимся от ствола толстым веткам. Он смотрел на меня в упор сверкающими очами и вдруг прокричал:
– Что нам до твоей жалости? Что мы будем с ней делать? Мы плюем на нее, на твою жалость! Я плюю на нее! плюю! плюю!
– Ради Бога, – крикнул я, – не гоните меня! Дайте мне снять вас! Не отвергайте мою помощь, это помощь человека!
Злобный смех поднялся вокруг, ветви застонали над моей головой, страшная дрожь прошла по листьям.
– Ха-ха-ха! – прокричал распятый человек. – Вы слышали? Он хочет снять нас с крестов! Ни стыда, ни совести! Что за грязная порода – христиане! Вы мучаете нас, распинаете на деревьях, а потом приходите к нам с вашим состраданием! Хотите спасти ваши души? Боитесь ада! Ха-ха-ха!
– Не гоните меня, – крикнул я, – не отвергайте мою помощь, ради Бога!
– Ты хочешь снять нас с крестов? – сказал распятый человек голосом усталым и печальным. – А потом? Немцы убьют нас как собак. Они и тебя убьют, убьют как бешеного пса.
«Нас убьют как собак», – повторил я про себя, склонив голову.
– Если хочешь помочь нам, прекратить наши мучения… стреляй в голову, по одному. Давай, что ж ты не стреляешь? Если тебе действительно жаль нас, стреляй, добей нас. Что же ты? Боишься, немцы убьют тебя за жалость к нам?
Он сверлил меня взглядом, я чувствовал на себе пронзительный взгляд его сверкающих глаз.
– Нет! Нет! – кричал я. – Пожалейте меня, не просите, ради Бога! Не просите, я никогда не стрелял в человека, я не убийца! Я не хочу быть убийцей! – Я кричал, плакал и бился головой о лошадиную шею.
Распятые молчали, я слышал их дыхание, свистящий меж зубов хрип, чувствовал на себе их тяжелые взгляды, их глаза, огнем жгущие мое залитое слезами лицо и пронзающие грудь.
– Если тебе жаль, убей меня! – прокричал распятый человек. – Пусти мне пулю в лоб! Стреляй в голову, пожалей меня! Ради Бога, убей меня, убей меня, ради Бога!
Тогда, плача и стеная, с трудом и болью двигая налитыми тяжестью членами, я опустил руку, вытащил пистолет из кобуры, медленно поднял руку, привстал в стременах, держась левой рукой за гриву лошади – я боялся упасть, совсем ослабев от ужаса, – и направил его на голову распятого человека. И посмотрел ему в лицо. Я увидел черный беззубый рот, изогнутый нос с забитыми сгустками крови ноздрями, растрепанную бороду и сверкающие черные глаза.
– А, проклятый! – крикнул распятый человек. – Так вот она, твоя жалость? Больше вы ничего не умеете, трусы? Вы распинаете нас на деревьях, а потом убиваете выстрелом в голову? И это ваша жалость, негодяи?
Он два, три раза плюнул мне в лицо.
Я отпрянул в седле, страшный смех пробежал от дерева к дереву. Почувствовав шпоры, лошадь пошла рысью. Склонив голову и ухватившись обеими руками за луку седла, я проскакал под распятыми людьми, и каждый плевал в меня и кричал:
– Подлец! Проклятый христианин!
Плевки обжигали мне лицо и руки, я стиснул зубы, пригнулся к лошади, и проскакал под градом этих плевков.
Так я доехал до Дорогого и упал с седла на руки солдат итальянского гарнизона этой затерянной в степи деревушки. Это были кавалеристы полка Лоди под командой младшего лейтенанта из Ломбардии, очень молодого человека, почти мальчика. Ночью меня лихорадило, я бредил до рассвета под присмотром молодого офицера. Не помню, что я кричал в бреду, но когда пришел в себя, лейтенант мне сказал, что не я виноват в страшной участи, постигшей несчастных, и что сегодня утром немцы расстреляли крестьянина за то, что тот дал напиться распятым. Я кричал: «Я не хочу этой веры, мне противно быть христианином, проклятым христианином!» Я порывался пойти напоить несчастных, но офицер и двое солдат крепко держали меня, не давая встать с кровати. Я рвался из их рук, потом потерял сознание, потом пришел в себя, потом лихорадка снова свалила меня, я бредил весь день и еще ночь.
На следующий день я остался в постели, слишком слабый, чтобы подняться. Я смотрел сквозь оконные стекла на белое небо над желтой степью, на зеленые облака над горизонтом, слушал голоса крестьян и солдат, проходящих вдоль забора. Молодой офицер сказал мне тем вечером, что если уж мы не можем предотвратить эти страшные деяния, нужно стараться забыть их, чтобы не тронуться рассудком, и добавил, что если я буду чувствовать себя лучше, он поедет со мной на следующий день на знаменитый конезавод колхоза Дорогое. Я поблагодарил его за доброту и сказал, что хочу поскорее вернуться в Константиновку. На третий день я встал с постели, распрощался с молодым офицером (помню, я дрожал, обнимая его) и, хотя и чувствовал себя обессиленным, сел в седло и в сопровождении двух кавалеристов отбыл в Константиновку сразу после полудня.
Лошади бежали легкой рысью, и когда мы въехали на обсаженную деревьями дорогу, я закрыл глаза, пришпорил коня и галопом поскакал меж двух рядов распятых людей. Я скакал, согнувшись в седле, закрыв глаза и сжав зубы. Потом резко остановил лошадь:
– Что значит эта тишина? – крикнул я. – Почему такая тишина?
Я узнал эту тишину. Я открыл глаза и посмотрел. Страшные Иисусы висели недвижимые на своих крестах – глаза навыкате, распахнутые в оскале рты – и пристально смотрели на меня. Черный ветер носился по степи, как слепая лошадь, шевелил тряпье, прикрывавшее жалкие изувеченные тела, шевелил листья деревьев, но даже легчайшего шороха не было слышно. Черные вороны неподвижно сидели на плечах мертвых и внимательно разглядывали меня.
Стояла тишина, мертвая тишина. Свет был мертвый, запах травы, окрас листьев, камней, летящих по серому небу облаков – все было мертво в той безбрежной, леденящей, пустой тишине. Я снова пришпорил коня, он встал на дыбы и галопом бросился вперед. С плачем и криком помчался я по степи сквозь черный ветер, который носится среди светлого дня, как слепая лошадь.
Я узнал эту тишину. Зимой 1940-го, чтобы убежать от войны и людей, чтобы излечиться от зла и мерзости, которыми война поражает сердце человека, я укрылся в Пизе, в мертвом доме в конце самой красивой и самой мертвой улицы этого прекрасного мертвого города. Со мной был Феб, мой пес Феб, которого я подобрал умирающим от голода на пляже Марина-Корта на острове Липари[200]. Я вылечил, выкормил его в своем мертвом доме на Липари, он был моим единственным другом за все одинокие годы изгнания на той печальной, дорогой моему сердцу земле.