Сильви Жермен - Безмерность
Ведь свет — это всегда ветер, что хранит в себе обрывки ночи — бесконечной ночи, которая предшествовала ему и в безднах которой он зародился, того мрака, откуда он вырвался. Свет — это всегда диалог духа и материи, прикосновение незримого. Великая тайна.
Когда они вышли с кладбища, Маркета, казалось, забыла о своем недавнем бессвязном монологе; волна памяти, вызванная световым ветром, поднявшимся среди могил и берез Мальвазинок, похоже, спала в синеватых сумерках, затопляющих улицы. Прокоп проводил Маркету до ее дома, потом пошел к станции метро. Какие-то неуловимые фрагменты слов, что произносила Маркета, трепещущие огоньки свечей на могилах, лохмотья коры на березах и крупицы световой пыли перемалывались у него в мыслях, которые по-прежнему не способны были обрести былую значительность и творческий порыв. Разум Прокопа стал унылым пустырем, усеянным обрывками мыслей, осколками эмоций, клочьями чувств. И сам он был не очень уверен, что плотность его существования намного больше, чем у портретов покойных на надгробных памятниках.
3
Осенним вечером Прокоп ожидал в Страхове двадцать второй трамвай. Моросил дождик. Во влажной мгле горделиво вытягивали шеи статуи Тихо Браге и Кеплера. В отличие от них, Прокоп свою шею зябко втягивал в воротник куртки. Он перешел на другую сторону улицы и в ожидании бродил взад-вперед по тротуару. Прошел мимо обоих астрономов, навечно застывших в созерцании хода планет, и остановился перед гостиницей «Савой». Здание сносили, от него остался только фасад, окна которого слепо глядели в пустоту; в их проемах поблескивали капли дождя. У Прокопа столько воспоминаний было связано с этим заведением. Было это еще во времена Марии. Он задумался, куда подевались духи-хранители этого места, после того как разворотили их обиталище; может, залегли в землю под новый фундамент, а может, бежали в пока еще девственные, нетронутые места, подальше от людей, разоривших дом, которому они дарили благодетельную защиту? А возможно, лары гостиницы «Савой» укрылись неподалеку отсюда в Львином Рве и унесли с собой туда клочья воспоминаний, и, может, среди этих лохмотьев памяти сохранились фрагменты взгляда, улыбки, тела Марии. Духи-хранители мест, они ведь так же эфемерны, как блуждающие огоньки, как людские поцелуи; они как бледные язычки пламени, истаивающие в болотной тине, едва успев покружиться на солнце.
Прокоп вернулся к остановке. Раздалось железное дребезжание, свидетельствующее о приближении трамвая. Подъехавший «двадцать второй» шел в противоположную сторону. Почти пустые его вагоны со скрежетом влекли наполняющий их бледный свет сквозь туман. Трамвай остановился. Во втором вагоне, прислонясь к окну, стоял мужчина. Он был в темно-серой куртке и зеленой вельветовой кепке. И он играл на саксофоне. Верхняя часть его корпуса раскачивалась вместе с вагоном, между тем как голова чуть поднималась и опускалась в такт музыке, а пальцы быстро пробегали по клапанам инструмента. Прокоп стоял на тротуаре и смотрел сквозь стекло на саксофониста. Он узнал Виктора. Они не виделись уже года два. Виктор его не заметил, он играл, закрыв глаза.
Двери вагона раскрылись. Музыка выплеснулась на улицу, рассыпая в ночи звуки цвета червонного золота. На какое-то мгновение Прокоп замер, ошеломленный этим звучащим светом, который щедро изливало раскачивающееся тело Виктора. Ноты, как градины, звонко отскакивали от рельсов и асфальта.
Виктор дул в свой сакс, как в рог изобилия. Он черпал дыхание из глубин своего существа, своей души и тут же швырял его в разрастающуюся ночь, как пьяный старатель, разбрасывающий пригоршнями во все стороны золотой песок, который недавно добыл из земли. То была песнь ликующей плоти, то был вопль сердца, пронзенного мукой, зов вышедшей из берегов памяти, мелодия любви, разрывающейся между радостью и страданием. То было безмерное смятение желания, удрученного и в то же время восхищенного своей огромностью и силой, в мире, который вскоре придется покинуть.
Двери закрылись. Трамвай дернулся и, раскачиваясь, продолжил свой путь по маршруту к Белой Горе. Он повернул, и с ним вместе исчез силуэт Виктора, замкнутый в светлом пространстве трамвайного окна. Прокоп перешел улицу и встал на своей остановке. Ритм саксофона продолжал звучать вокруг него, выбивая движущиеся закорючки на зернистой шкуре тумана. Наконец из-за угла вывернул его трамвай, такой же пустой, как и тот, в котором ехал Виктор; только у этого стенки были разрисованы во славу «Кэмела» ультрамариновыми верблюдами на желто-оранжевом фоне. Двери на этот раз открылись с тем особенным звуком, какой издает старый одышливый аккордеон. Прокоп прошел в конец вагона и пристроился у окна. Пол подрагивал у него под ногами, вагон сильно раскачивался. Вагоновожатый весьма резко вел свой караван синих верблюдов. Мертвенный фасад гостиницы «Савой» тоже покачивался в ночи.
Лязг колес стал громче, когда трамвай заворачивал на улицу Кеплера; купа белых берез на миг вынырнула из тумана и тут же вновь погрузилась в свое пепельное чистилище. Прокоп безвольно отдавался качке вагона. Он смотрел, как проносятся мимо деревья, растущие вдоль Оленьего проспекта. Его взгляд выхватывал на мгновенье из темноты красно-коралловые гроздья рябины, серебристый трепет тополиной листвы, нежную зелень колючих каштанов на ветвях, которые ударяли по стеклам.
Ночь гналась по пятам за Прокопом, караван верблюдов на стенке вагона нахлестывали, погоняя, деревья, а он невидящим взглядом следил, как удлиняются борозды рельсов. Песня саксофона билась прибоем в его груди, наполняя клочьями рыжей пены изнуренный пустотой разум. И разум постепенно оживал.
Виктор, одиноко игравший в пустом вагоне, был воплощением абсолютной щедрости. Он ехал через весь город до самой окраины, даря свою песню всем, кто желал ее услышать, — прохожим, статуям, деревьям, звездам; в чистейшем порыве бескорыстия он отдавал всё, сам всецело отдаваясь музыке. Он рассеивал в ночи песнь всетворения — истинное Реченное о времени, которое уходит, даруя жизнь и движение, и все уносит с собой. И все это он выразил, не промолвив ни единого слова и не содрогаясь от безмолвных слез бессилия. Он вещал, как пророк, ниспосланный самой землей, от имени всех облеченных плотью и мучимых желанием, вещал устами живого существа, дыханием смертного.
Ежели Бог существует, кем бы Он ни был, да услышит Он эту песнь человека, славящего землю, выражающего свою любовь к сей юдоли, из которой он — и это ему известно — скоро уйдет. Да услышит Бог этот крик человека, не ведающего, слышит ли Он его.
Человека, который не знает, слышит ли его Бог и даже существует ли Он!
Но так ли уж это важно, слышит ли Бог крики человеческие, и так ли уж важно, есть Он или нет? При новом набеге прибоя, когда трамвай катил мимо решетки сада Бельведер, мысли Прокопа вдруг резко изменили направление. Все вопросы, что преследовали его, вопросы, которые он считал до того важными, что невозможность дать на них ответ наполняла его отчаянием, становившимся с каждым днем все мучительней, внезапно предстали перед ним пустыми и тщетными.
Трамвай катил вниз по извилистой Шотковой, спускаясь в город, крыши и купола которого жались друг к другу в лилово-сером тумане, как жмутся друг к другу люди, борясь с холодом, одиночеством, страхом темноты. Пустота, что с давних пор вгрызалась в Прокопа, замерла, но вовсе не для того, чтобы покинуть его, — совсем напротив, чтобы распространиться до бесконечности. И внезапно Прокоп безоговорочно смирился со всем — и с безмерной скудостью своей любви к людям и со стократ более острой бессмысленностью своего существования в отсутствие Бога.
Он одинок, и нет никакой защиты ни от времени, ни от вечности. Хорошенькая история! Но таков удел большинства подобных ему, так что нет никаких оснований скулить от отчаяния, а тем паче томиться от скуки. Тем не менее он будет продолжать жить — жить в незаметных, непрестанных заботах о других, живых и умерших. Как если бы Бог таился в тени каждого человека. И что из того, что в тени этой пусто и горизонт пустынен. Ведь все равно же каждый влечет за собой свою тень, и всюду, где бы он ни был, человек замкнут горизонтом. У него есть жизнь и жажда вечности, каждое мгновение выплескивающаяся из него и прорывающаяся в средоточие самых простых вещей. Этого достаточно. Вполне хватит. Пан Славик так жил уже давно, любовь ему заменило восторженное воспоминание об улыбке своей собаки.
Трамвай устремился под арки Летенской улицы. Прокоп пребывал в полном неведении, руки его были пусты, пусто сердце, и будущее тоже было пусто. Он спокойно поддался смиренной силе согласия с собственной унылой обездоленностью.
Трясясь, трамвай катился вдоль подножья Петржинских садов и понемножку наполнялся пассажирами. А по ту сторону холма на окраину ехал Виктор со своим пророчествующим саксофоном, ликующие вскрики которого громозвучно отдавались в бесконечности молчания Божьего. Праздничная эта музыка звучала контрапунктом дроби, которую выбивали прободенные стопы Христа, попирающего слякоть горьких слез тех, кто проклят навеки. Эта музыка звала живых пребывать на отведенном им месте — посреди прекрасного, посреди жестокого мира сего.