Уильям Фолкнер - Деревушка
Коляска эта принадлежала юноше по фамилии Маккэррон, который жил милях в двенадцати от поселка. Он был единственным сыном у вдовы - единственной дочери состоятельного землевладельца. Она выросла без матери и в девятнадцать лет убежала с красивым, острым на язык, самоуверенным и приятным человеком без определенного прошлого. Он прожил в тех местах около года. Почти все свое время он проводил, играя в покер в задней комнате какой-нибудь деревенской лавки или при конюшне, и всегда выигрывал, хотя играл безупречно честно, в этом ни у кого сомнений не было. Женщины в один голос говорили, что он будет плохим мужем. Мужчины говорили, что только под угрозой дробовика и можно заставить его стать чьим-нибудь мужем, но и в этом случае едва ли кто-нибудь из них взял бы его в зятья, потому что было в нем что-то тянувшее его в ночь - не и ночные тени, но в исступленно яркий свет, который эти тени рождает, в извращенность бессонной жизни. И все же однажды ночью Элисон Хоук бежала через окно второго этажа. Там не было ни лестницы, ни водосточной трубы, ни хотя бы связанной из простынь веревки. Говорят, она просто прыгнула, а Маккэррон ее поймал, и они исчезли на десять дней, а потом вернулись, и Маккэррон, оскалив свои красивые белые зубы в улыбке, хотя лицо его оставалось серьезно, вошел прямо в комнату, где вот уже десять дней сидел старый Хоук, держа на коленях заряженный дробовик.
Всем на удивление, он стал не только хорошим мужем, но и зятем. Он мало что смыслил в сельском хозяйстве и не прикидывался, будто это дело ему по душе, и тем не менее служил у тестя надсмотрщиком и передавал работникам распоряжения старика, правда, не более осмысленно, чем диктофон, но зато как нельзя лучше ладил со всяким, кто не был так же остер на язык, как он, и даже заставлял повиноваться себе, и, в сущности, негры-батраки уважали его скорее за веселый, хоть и неуравновешенный нрав и славу удачливого игрока, чем за то, что он хозяйский зять и вдобавок отлично стреляет из револьвера. Он даже стал домоседом и забросил покер. А в скором времени никто не мог сказать с уверенностью, кто из них двоих придумал торговать скотом, он или его тесть. Во всяком случае, не прошло и года, как он, сам став к этому времени отцом, начал скупать скот и каждые два-три месяца гонял его гуртами на станцию, а оттуда по железной дороге отправлял в Мемфис. Так продолжалось десять лет, а потом тесть умер, завещав все имущество внуку. Вскоре после этого и Маккэррон отправился в свою последнюю поездку. Через два дня один из гуртовщиков прискакал и разбудил его жену. Маккэррона нашли мертвым, и никто так и не узнал подробностей его смерти. Видимо, его застрелили в игорном доме. Жена, оставив девятилетнего сына на попечение негров-слуг, поехала в простом фургоне за телом мужа, привезла его домой и похоронила на холме, поросшем дубами и кедрами, рядом со своими родителями. А вскоре по округе пополз слух, который продержался день или два, - о том, что его застрелила женщина. Но люди поговорили и перестали; они сказали друг другу: "Так вот, стало быть, что он делал все это время", - и сохранилась только легенда о деньгах и драгоценностях, которые он выигрывал целых десять лет, привозил ночью домой и с помощью жены замуровывал где-то в печной трубе.
Его сын Хоук в двадцать три года выглядел старше своих лет. Лицо у него было дерзкое, красивое, самоуверенное, как у отца. Но было в нем и какое-то бахвальство, и явная избалованность, и не столько заносчивость, сколько нетерпимость, что совершенно не было свойственно его отцу. Недоставало ему и юмора, уравновешенности и, пожалуй, ума, которых не был лишен его отец, но, вероятно, был совершенно лишен тот человек, который мог после бегства дочери просидеть десять дней с заряженным дробовиком на коленях. В детстве у него был только один товарищ - негритенок. Пока ему не исполнилось десять, они спали в одной комнате, негритенок - на полу, на соломенном тюфяке. Негр был на год старше. Когда одному было шесть, а другому семь, он одолел негра в честной драке на кулаках. А потом, по уговору между ними, он стал платить негру из своих карманных денег за право бить его, не слишком, больно, маленьким хлыстом.
В пятнадцать лет мать отдала его в закрытую военную школу. Не по годам развитой, складный, быстро усваивавший все, что могло быть ему на пользу, он за три года сдал достаточно зачетов для поступления в колледж. Мать остановилась на сельскохозяйственном колледже. Он поехал туда и целый год проболтался в городе, не подав даже заявления, меж тем как мать думала, что он заканчивает первый курс. На следующую осень он поступил в колледж, а еще через пять месяцев ему предложили уйти оттуда без шума после скандальной истории, в которой была замешана жена одного из младших преподавателей. Он вернулся домой и два года приводил в порядок материнскую плантацию - мать теперь разводила хлопок. Все это сводилось к тому, что он каждый день скакал верхом по полям, обутый в парадные сапоги, которые остались у него после военной школы и все еще были ему впору, - первые сапоги для верховой езды, какие видели в округе.
Пять месяцев назад ему случилось проехать через Французову Балку и увидеть Юлу Уорнер. И тогда, после мемфисского торговца, прошлогодние парни, ездившие на облезлых пахотных мулах, дружно ополчились на него, защищая то, во что ни они, ни ее брат, по-видимому, не верили, хоть им и не удалось доказать свою правоту так же доблестно, как рыцарям в старину. Двое или трое разведчиков прятались где-нибудь около Уорнеровой загородки и ждали, пока тронется коляска, чтобы выследить, какой дорогой она поедет. Они ехали следом или обгоняли ее и, запасшись кувшином сивушного виски, поджидали там, где шаркали ноги и визжали скрипки, а потом снова провожали коляску до дому или почти до дому - долгий путь в лунную или безлунную ночь, через спящие поля, вожжи накручены на кнутовище, воткнутое в гнездо у подножки, и лошадь, предоставленная самой себе, мягко ступает по бархатистой пыли, осторожно спускается в ручей, останавливается, и, не слыша окрика, пьет, погрузив морду в воду, и дует в нее, дробя отражение звезд, поднимает морду, с которой стекают капли, а потом снова пьет или, может, просто дует в воду, как все лошади, когда напьются. И нет ни понуканий, ни движения вожжей ничто не понуждает ее двинуться дальше; и она все стоит - долго, долго, долго. Однажды ночью они на ходу атаковали коляску из придорожной тени, но обратились в бегство под ударами кнута, потому что обдуманного плана у них не было, их швырнула вперед стихийная волна ярости и тоски. А еще через неделю, когда лошадь с пролеткой стояла около Уорнеровой загородки, они вдруг истошно завопили и загремели кастрюлями и сковородками за углом темной веранды, и Маккэррон тут же спокойно вышел к ним, только не с крыльца, а из-под тех деревьев, где висел деревянный гамак Уорнера, окликнул двоих или троих по имени, и обругал их лениво и непринужденно, и предложил, пусть двое из них выйдут потолковать с ним на дорогу. Они видели револьвер в его руке, прижатой к бедру.
Тогда они послали ему предупреждение по всей форме. Они могли бы рассказать обо всем ее брату, но не сделали этого, и не потому, что он вернее всего отколотил бы самих доносчиков. Как и Лэбоув, они были бы только рады этому, они приняли бы это с восторгом. Как и для Лэбоува, для них это была бы, по крайней мере, та же самая живая плоть, то же жаркое тело, под их свирепыми ударами оно покрылось бы синяками, ранами, истекло кровью - а именно этого, как и Лэбоув, они теперь жаждали, сознательно или бессознательно. Нет, они не могли рассказать все брату потому, что тогда ярость их излилась бы на орудие их мести, а не на самого обидчика; а они хотели встретить того, кто нанес им страшное, смертельное оскорбление, надев боксерские перчатки. Так что они сочинили предупреждение по всей форме, подписались и послали его Маккэррону. Ночью один из них поехал за двенадцать миль, к дому его матери, и повесил записку на дверь. Назавтра негр Маккэррона, теперь уже тоже взрослый мужчина, развез пять отдельных ответов и сумел унести ноги от всех пятерых получателей, - голова у него, правда, была в крови, но рана оказалась не опасной.
Но Маккэррон водил их за нос еще целую неделю. Они пробовали подстеречь его одного в пролетке, либо по дороге к Уорнерам, либо на обратном пути. Но его лошадь была слишком резва, их дохлым пахотным мулам нипочем было за ней не угнаться, а вздумай они остановить пролетку на ходу, Маккэррон, они знали это по опыту, затоптал бы их лошадью, стоя в пролетке, весело скаля крупные зубы и люто нахлестывая кнутом. К тому же у него был револьвер, и они уже довольно наслушались рассказов о нем, чтобы убедиться, что с тех пор, как ему исполнился двадцать один год, он никогда не ходит без оружия. И потом он еще не свел счеты с теми двумя, что избили его посланца-негра.
Так что им пришлось устроить засаду у брода, когда он ехал в пролетке с Юлой, и лошадь остановилась напиться. Никто потом не знал толком, что там произошло. Неподалеку от брода стоял дом, но на этот раз не было ни криков, ни воплей, только утром у четверых парней из пяти оказались выбитые зубы, ссадины и раны. Пятый, один из тех, что избили негра, все еще лежал без памяти в ближнем доме. Кто-то нашел на земле кнутовище. На нем запеклась кровь и налипли волосы, и только через много лет один из них рассказал, что кнутом орудовала сама девушка, она выскочила из коляски и кнутовищем обратила в бегство троих, пока ее дружок рукоятью револьвера отбивался от фургонного тормоза и кастета, которыми были вооружены остальные двое. Вот и все, что удалось узнать, причем пролетка подъехала к дому Уорнера без особого опоздания. Билл Уорнер, который в ночной рубашке сидел на кухне и ел холодный пирог с персиками, запивая пахтаньем, слышал, как они шли от ворот и поднимались на веранду, тихо разговаривая, перешептываясь, как она всегда перешептывалась с молодыми людьми, по мнению отца - о каких-нибудь пустяках, потом вошли в дом, в прихожую, а потом в дверь кухни. Уорнер поднял голову и увидел дерзкое, красивое лицо, крепкий, дружелюбный оскал зубов, который можно было счесть улыбкой, хоть и не слишком почтительной, распухший глаз, длинный рубец на подбородке, руку, плетью повисшую вдоль тела.