Тарас Шевченко - Журнал
16 [октября]
От нечего делать зашел я сегодня к Варенцову. Заговорили, разумеется, о Костомарове, и он сообщил мне (по известиям, полученным им из Москвы), что будто бы в Москве между молодежью ходит письмо Костомарова, адресованное на имя государя. Письмо, исполненное всякой истины и вообще пространнее и разумнее письма Герцена, адресованного тому же лицу. Письмо Костомарова якобы написано из Лондона. Если это правда, то наверное можно сказать, что Н[иколай] И[ванович] сопричтен к собору наших заграничных апостолов. Благослови его, Господи, на сем великом поприще!
От Варенцова зашел я к новому знакомому, некоему Петру Петровичу Голиховскому, милому, любезному человеку. Он здесь мимоездом из Питера в Екатеринбург. Он отрекомендовал меня своей эффектной красавице жене. Она – мужественная брюнетка, родом молдаванка, и такой страстно-чувственно-электризующей красоты, какой я не встречал еще на своем веку. Удивительная огненная женщина. П. П. Голиховский между прочим сообщил мне, что в Париже образовался русский журнал под названием «Посредник», редактор Сазонов. Главная цель журнала – быть посредником между лондонскими периодическими изданиями Искандера и русским правительством и еще – обнаруживать подлости «Пчелы», «Le Nord» и вообще правительственные гадости. Прекрасное намерение. Жаль, что это не в Брюсселе или не в Женеве. В Париже как раз коронованный Картуш по-дружески прихлопнет это новорожденное дитя святой истины.
От красавицы Голиховской зашел я к красавице Поповой и остался у нее обедать. Но эта красавица не молдаванке чета, она показалась мне сладкою, мягкою, роскошною, но далеко не такою полною жизни красавицей, как бурная, огненная молдаванка.
После обеда у Поповых зашел я к Н. К. Якоби и познакомился у него с некоим симбирским барином Киндяковым, родственником Тимашева, теперешнего начальника штаба корпуса жандармов. Так как Киндяков едет в Петербург, то я и попросил его узнать от своего родственника, долго ли еще продлится мое изгнание и могу ли я когда-нибудь надеяться на совершенную свободу?
У Якоби же встретился я и благоговейно познакомился с возвращающимся из Сибири декабристом, с Иваном Александровичем Анненковым. Седой, величественный, кроткий изгнанник в речах своих не обнаруживает и тени ожесточения против своих жестоких судей, даже добродушно подтрунивает над фаворитами коронованного фельдфебеля, Чернышевым и Левашевым, председателями тогдашнего верховного суда. Благоговею перед тобою, один из первозванных наших апостолов!
Говорили о возвратившемся из изгнания Николае Тургеневе, о его книге, говорили о многом и о многих, и в первом часу ночи разошлись, сказавши до свидания.
17 [октября]
Сегодня получил письмо от М. Лазаревского и два письма от милого моего, неизменного Залецкого. Лазаревский пишет, что он виделся с графиней Настасией Ивановной и что они усоветовали, в случае воспрещения мне въезда в столицу, просить письмом графа Ф[едора] П[етровича], чтобы он исходатайствовал мне это разрешение через президента нашего М[арию] Н[иколаевну] для Академии художеств, классы которой я буду с любовию посещать, как было во время оно. Добрые, благородные мои заступники и советники.
Залецкий, кроме обыкновенного своего сердечно-искреннего прелюдия, пишет, что рисунки мои получил все сполна, что некоторые из них уже пристроил в добрые руки и деньги 150 рублей переслал на имя Лазаревского. Неутомимый друг! Знакомит он меня еще с какой-то своей землячкой-литвинкой, недавно возвратившейся из Италии с огромным грузом изящных произведений. Для меня и за глаза подобные явления очаровательны, и я сердечно благодарю моего друга за это письменное знакомство.
Что значит, что Кухаренко мне не пишет? Неужели он не получил моего поличия и мою «Москалеву криныцю»? Это было бы ужасно досадно.
Упившись чтением этих дружеских милых посланий, вечером, вместе с Овсянниковым, отправились мы к огненной молдаванке. Страшная, невиданная женщина! Намагнетизировавшись хорошенько, мы пожелали ей счастливой дороги до нелюбимого ею Екатеринбурга и расстались, быть может, навсегда. Чудная женщина! Неужели кровь древних сабинок так всемогуще бесконечно жива? Выходит, что так.
18 [октября]
Написал и отослал письма моим милым друзьям М. Лазаревскому и Б. Залецкому.
19 [октября]
В клубе великолепный обед с музыкою и повальная гомерическая попойка…
20 [октября]
Ночь и следующие сутки провел в очаровательном семействе madame Гильде.
22 [октября]
Вздумалось мне просмотреть рукопись моего «Матроса». На удивление безграмотная рукопись, а писал ее не кто иной, как прапорщик О[ренбургского] О[тдельного] корпуса, баталиона № 1, г. Нагаев, лучший из воспитанников Оренбургского Неплюевского кадетского корпуса. Что же посредственные и худшие воспитанники, если лучший из них безграмотный и вдобавок пьяница? Проклятие вам, человекоубийцы – кадетские корпуса!
23 [октября]
При свете великолепного пожара вечером часу в 9-м встретился я с А. К. Шрейдерсом. Он сообщил мне, что обо м[н]е получена форменная бумага на имя здешнего военного губернатора от командира Оренбургского Отдельного корпуса. Для прочтения сей бумаги зашли мы в губернаторскую канцелярию к правителю канцелярии, милейшему из людей, Андрею Кирилловичу Кадинскому. Бумага гласит о том, что мне воспрещается въезд в обе столицы и что я обретаюсь под секретным надзором полиции. Хороша свобода. Собака на привязи. Это значит, не стоит благодарности, в[аше] в[еличество].
Что же я теперь буду делать без моей Академии? Без моей возлюбленной акватинты, о которой я так сладко и так долго мечтал. Что я буду делать? Обратиться опять к моей святой заступнице графине Настасье Ивановне Толстой? Совестно. Подожду до завтра. Посоветуюсь с моими искренними друзьями, с П. А. Овсянниковым и с Н. А. Брылкиным. Они люди добрые, сердечные и разумные. Они научат меня, что мне предпринять в этом безвыходном положении.
24 [октября]
Сегодня мы усоветовали так. На неопределенное время остаться мне здесь, по случаю мнимой болезни, а тем временем писать графу Ф. П. Толстому и просить его ходатайства о дозволении мне жительства в Петербурге хотя на два года. В продолжение двух лет я с помощию Божиею успею сделать первоначальные опыты в моей возлюбленной акватинте.
25 [октября]
Продолжаю по складам прочитывать и поправлять «Матроса» и ругать безграмотного переписчика, пьяницу прапорщика Нагаева. Прочитывая по складам мое творение, естественно, что я не могу следить за складом речи. Убедился только в одном, что название этого рассказа необходимо переменить. Пока не придумаю моему «Матросу» другого, более приличного имени, назову его так: «Прогулка с пользою и не без морали».
26 [октября]
Заходил к Варенцову и взял у него для прочтения два номера, 2 и 3, «Русской беседы». В эпилоге к «Черной раде» П.А. Кулиш, говоря о Гоголе, Квитке и о мне грешном, указывает на меня как на великого самобытного народного поэта. Не из дружбы ли это?
Во 2 номере «Русской беседы» я с наслаждением прочитал трехкуплетное стихотворение Ф. Тютчева:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что скользит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
27 [октября]
Несколько дней сряду хорошая ясная погода, и я сегодня не утерпел, пошел на улицу рисовать. Я нарисовал церковь пророка Илии с частию Кремля на втором плане. Церковь пророка Илии построена в 1506 году в память огненного стреляния, спасшего Нижний от татар и ногаев.
28 [октября]
Сегодня погода тоже почти позволила мне выйти рисовать на улицу. Нарисовал я кое-как церковь Николая за Почайной, построенную в 1372 году. Вероятно, тоже в ознаменование какого-нибудь кровопролития. По дороге зашел я к моему любезному доктору Гартвигу, застал его дома, позавтракал, выпил отличнейшей вишневки собственного приготовления и в старом изорванном нижегородском адрес-календаре прочитал, что в Княгининском уезде Н[ижегородской] губернии в селе Вельдеманове от крестьянина Мины и жены его Марьяны в 1605-м году в мае месяце родился знаменитый патриарх Никон.
29 [октября]
Ходил к Трубецкому, весьма милому князю-человеку, и не застал его дома.
Обедал у Н. К. Якоби, а после обеда в театре слушал между прочим увертюру из «Роберта» Мейербера в антрактах какой-то кровавой драмы. Возможно ли двадцатиинструментным, вдобавок нетрезвым, оркестром исполнять какую бы то ни было увертюру? А тем более увертюру «Роберта» Мейербера? Прости им, не видят бо, что творят. К концу кровавой драмы половина ламп в зале погасла, и тем кончился великолепный спектакль.