Франц Кафка - Превращение (сборник)
Я, как мне потом рассказывали, вел себя непривычно тихо, из чего заключили, что я либо скоро помру, либо, если целехоньким выйду из кризиса, окажусь весьма способным к дрессуре. Я из кризиса вышел целехоньким. Глухие рыдания, болезненный раздер себя при поиске блох, унылое обсасывание кокосового ореха, простукивание ящика головой, ощеривание, если кто-нибудь подходил ко мне слишком близко, – вот были первейшие мои занятия в новой жизни. И за всем этим одно чувство: безвыходности. Теперь-то я, конечно, могу поведать о том чувстве лишь человеческими словами и поэтому привираю, но даже если закрыт мне уже путь к той, обезьяньей, правде, то хоть намекнуть на нее я по-прежнему в состоянии, это не подлежит сомнению.
У меня ведь столько ходов-выходов было доселе, а теперь вдруг не стало ни одного. Меня накрепко прикрутили. Если б меня прибили к этому месту гвоздями, свобода моих передвижений от этого не уменьшилась бы. Отчего так? Да расковыряй себе хоть всю промежность между пальцами ног, до истины все равно не дочешешься! Продави себе зад прутьями клетки, до истины не доберешься. Выхода не было, но найти его было нужно, потому как без него мне было не жить. Упираясь лбом в этот ящик, можно только подохнуть. И если у Хагенбеков обезьянам полагалось упираться лбом в ящик – значит, я перестану быть обезьяной. Простой и красивый ход мысли, который я, должно быть, выносил в животе, ибо обезьяны думают животом.
Боюсь, не все понимают, что я разумею под выходом. А я употребляю это слово в его самом обычном и полном смысле. Намеренно не говорю: свобода. Не об этом великом чувстве свободы идет речь. Как обезьяне, оно мне, может, и было доступно, и я знавал людей, которые по этому чувству тоскуют. Что же до меня лично, то я в нем никогда не нуждался, ни тогда, ни теперь. Кстати, насчет свободы люди заблуждаются очень часто. И как сама свобода принадлежит к самым возвышенным чувствам, так и заблуждение это относится тоже к самым возвышенным. Нередко перед собственными выступлениями в варьете я наблюдал за парочкой, упражнявшейся под самым потолком на трапеции. Они парили, они раскачивались, они прыгали, они падали в объятия друг друга, один из них держал другого за волосы своими зубами. «Вот она, человеческая свобода, – думал я тогда, – это жалкое самообладание». Насмешка над святой природой! Ни одно дерево на свете не устояло бы от хохота обезьяньего племени при виде эдакой жалкости.
Нет, я желал не свободы. Только бы отыскать выход; справа, слева, где угодно; никаких других требований я не ставил, и пусть выход окажется иллюзорным; требования мои были малы – маленьким будет и разочарование. Только бы выбраться отсюда, только бы выбраться! Только бы не эта припертость руками и ногами к стене.
Теперь-то я понимаю, без внутренней уверенности в себе мне бы никогда не выбраться. И впрямь я, очевидно, только этой спокойной уверенности обязан всем, чего достиг. Уверенности, какую обрел с первых дней пребывания на корабле. А обрел я ее благодаря людям на корабле.
Они хорошие люди – несмотря ни на что. Люблю вспоминать тяжкий гул их шагов, которому я тогда внимал в полудреме. У них была привычка медленности необычайной. Собирался кто-нибудь протереть глаза, то поднимал свою руку так, будто в ней гиря. Шуточки их были грубы, но добродушны. К их смеху всегда примешивалась угрозливая хрипотца, но она не означала ничего дурного. Вечно во рту у них было что выплюнуть, а куда плюнуть, они не разбирали. Вечно они жаловались, что на них прыгают мои блохи, но всерьез они за это на меня не сердились: они ведь знали, что в шерсти моей обитают блохи и что блохи прыгучи, – что тут можно поделать? Кто из них не был занят на вахте, те нередко собирались кружком вокруг моей клетки и, растянувшись на ящиках, лениво переговаривались, курили трубку, били себя по коленкам, стоило мне пошевелиться, а иногда кто-нибудь брал прутик и щекотал меня там, где приятно. Если бы меня пригласили проехаться на этом корабле сегодня, я бы, конечно, отклонил такое предложение, однако воспоминания о том трюме остались у меня не самые противные.
Спокойствие, которое я обрел в кругу тех людей, удерживало меня перво-наперво от любых мыслей о побеге. Теперь-то я догадываюсь, что, видимо, быстро сообразил тогда, что свой выход, если вообще хочу жить, найду не в результате побега. Даже не знаю, был ли побег вообще возможен; думаю, однако, что да – для обезьяны побег возможен всегда. С теперешними моими зубами не так-то легко разгрызть и орех, но тогда мне наверняка бы удалось разгрызть со временем и дверной замок. Я не стал этого делать.
Да и чего бы я тем самым добился? Стоило бы только высунуться моей голове, как меня бы снова поймали и заперли в клетку еще похуже; или я успел бы сбежать к другим зверям-невольникам и испустить там дух, скажем, в объятьях какого-нибудь удава; или если б мне удалось даже добраться до палубы и спрыгнуть за борт, то я покачался бы какое-то время на волнах океана, а потом бы утонул. Такое можно вытворять от отчаяния. Я не просчитывал всего, как человек, однако под влиянием своего окружения начинал вести себя так, как будто просчитывал.
Не просчитывал, но преспокойненько за всем наблюдал. Наблюдал за тем, как туда-сюда ходят эти люди, с одним и тем же выражением лица, с одними и теми же движениями; иногда мне казалось, что это один и тот же человек. Этот человек – или эти люди – расхаживали беспрепятственно. И передо мной забрезжила высокая цель. Хотя никто не обещал мне, что, если я стану как они, прутья клетки передо мной разомкнутся. Кажущегося невозможным не обещает никто. Но когда все вымечтанное сбывается, то начинает казаться, что имели место и несбыточные обещания. Вообще-то, в самих этих людях не было ничего такого, что бы меня прельщало. И будь я поклонником упомянутой свободы, я бы наверняка предпочел океан тому выходу, что маячил мне в сумрачных взорах этих людей. Как бы там ни было, но я ведь долго наблюдал за ними, прежде чем все наблюденное стало выстраиваться в моей голове в определенном порядке.
Было так нетрудно подражать этим людям. Плевать я научился уже в первые дни. Мы взаимно плевали друг другу в лицо; разница состояла лишь в том, что я потом вылизывал свое лицо, а они свое нет. Трубку я скоро стал курить, как старый шкипер, а когда запускал в нее, придавливая, палец, все кругом прыскали от удовольствия; вот только понять разницу между пустой и набитой трубкой далось мне не сразу.
Самым большим испытанием для меня оказалась бутылка со шнапсом. Запах меня изводил; я боролся с собой изо всех сил; но понадобились недели, чтобы привыкнуть. Странным образом, к этим моим усилиям люди отнеслись с большей серьезностью, чем к чему-либо еще во мне. Я и в памяти моей не различаю этих людей, но там был один, который приходил особенно часто, то один, то с товарищами, и днем и ночью, в самое разное время; он вставал передо мной с бутылкой и начинал свои поучения. Не понимая меня, он пытался разгадать тайну моего бытия. Медленно откупоривал он бутылку и смотрел на меня, проверяя, все ли я понял; должен признаться, я следил за ним с небывалым, безумным вниманием; ни одному учителю на земле не сыскать себе такого усердного ученика; открыв бутылку, он подносил ее ко рту; я глазами сопровождал его жест до самого горла; он, довольный мною, касался горлышка губами; я, пронзенный радостью познания, царапал решетку и визжал; он, радуясь вместе со мной, делал глоток; я, вне себя от отчаянного нетерпения повторить за ним им проделанное, делал прямо под себя в своей клетке, что опять-таки доставляло ему большое удовольствие; после чего он сначала отводил от себя руку с бутылкой, а потом резким движением припадал к ней и весь откидывался назад, чтобы мне было лучше видно, как он ее выпивает. Я, в изнеможении от слишком сильного желания, уже не могу следить за ним, а лишь повисаю без сил на решетке, а он, завершая науку, поглаживает себя, осклабясь, по животу.
А затем переходит к практической части. Не слишком ли я устал от одной теории? Конечно, слишком устал. Такова моя участь. И все-таки я хватаюсь, как умею, за протянутую мне бутылку; открываю ее дрожащими пальцами; от успеха прибывают постепенно и новые силы; я поднимаю бутылку, уже неотличимо от оригинала, подношу ее ко рту – и отбрасываю с отвращением на землю – с отвращением, хотя она уже пуста и наполняет ее один только запах. К огорчению моего учителя, к великому огорчению меня самого; и ни его, ни меня самого не утешает то, что, отшвырнув бутылку, я тем не менее не забываю, осклабясь, погладить себя по животу.
Очень часто наш урок протекал именно так. И к чести учителя, он на меня не сердился; да, он осаживал иной раз свою зажженную трубку мне в шерсть, куда мне было не дотянуться, но потом сам же и погашал тление своей могучей доброй рукой; он на меня не сердился, он понимал, что мы с ним на одной стороне сражаемся с обезьяньей натурой и что мне тяжелее приходится в этой борьбе.