Райнер Рильке - Записки Мальте Лауридса Бригге (сборник)
Я перечисляю эти явления, ибо испытал их на себе в те каникулы в Ульсгоре, когда вдруг пристрастился к чтению. Сразу стало ясно, что читать я не умею. Я, разумеется, поторопился, не дождавшись самому себе поставленного срока. Но год, проведенный в Соре среди почти ровесников, научил меня не доверять подобным выкладкам. Там неожиданные впечатления вдруг свалились на меня, явно считая меня за взрослого. То были впечатления в натуральную величину, и они нещадно меня давили своим весом. Однако по мере того, как я все более ощущал их нешуточность, у меня открывались глаза и на неотменимость детства. Я понимал, что оно не может пресечься тотчас, едва начинается новый этап. Я говорил себе, что каждый волен проводить рубежи, но все они условны. Сам же я оказался на редкость неизобретателен. Всякий раз, как я пробовал наметить рубеж, жизнь давала мне понять, что знать о нем ничего не знает. И если я упорствовал в мысли, что детство кончилось, тотчас исчезало и будущее, и я шатался, ощущая не больше почвы под ногами, чем оловянный солдатик.
Это открытие, легко можно понять, еще более отдаляло меня от других. Я был занят собою и преисполнен той конечной радости, которую, далеко не дорастя до нее, принимал за печаль.
Беспокоило меня, помнится, еще и то, что, заранее не приурочив чтение к определенному сроку, я многое могу упустить. И, воротясь в таком расположении духа в Ульсгор, увидев там горы книг, я тотчас на них накинулся, почти с нечистой совестью. Я как бы предчувствовал то, что в последующие годы думал так часто: ты не вправе открывать ни одной книги, если не готов прочитать их все. Каждой строкой ты вламываешься в мир. До книг он обладал цельностью и, быть может, после них вновь ее обретет. Но как же мне, не умея читать, с ними со всеми сладить? Они стояли, даже в этом скромном собрании, так безнадежно сомкнув ряды, так жались друг к дружке. Упрямо, отчаянно я кидался от книги к книге, проламывался по страницам, будто взвалив на себя непосильную ношу. В то время я читал Шиллера, и Баггесена *, и Эленшлегера **, и Шак-Стаффельда ***, и все, что нашлось Вальтер Скотта и Кальдерона. Многое должно бы куда раньше попасть ко мне в руки, до другого я совсем не дорос; для тогдашнего моего состояния не было почти ничего подходящего. И тем не менее я читал.
* Йене Баггесен (1764 -1820) - датский писатель.
** Адам Готлиб Эленшлегер (1779-1850) - датский писатель.
*** Адольф Шак фон Стаффельд (1769-1826) - датский писатель.
Годы спустя я, бывало, просыпался ночами, и звезды были так близко, так подлинны, плыли мимо с такой значительностью, и странно казалось, как же можно решиться о них забывать. То же бывало со мною, когда, оторвав взгляд от книги, я смотрел наружу, туда, где стояло лето, куда меня звала Абелона. Так неожиданно это случилось, что она звала меня, а я даже не окликался. И в самую нашу блаженную пору. Но, уже побежденный, я судорожно цеплялся за чтение и упорно, твердо уклонялся от наших ежедневных праздников. Не умея воспользоваться многими, не всегда явными, знаками естественного счастья, я усматривал в нависающей размолвке посулы примиренья, тем более сладкого, чем дольше его отодвигать.
Впрочем, мой книжный сон оборвался однажды столь же внезапно, как начался; и тут-то стали мы не на шутку друг друга сердить. Абелона не жалела на меня колкостей и насмешек и, когда я ее заставал в беседке, уверяла, что она занята чтением. В одно воскресное утро с нею рядом лежала, правда, нераскрытая книга, но она, кажется, куда более была увлечена смородиной, которую с помощью вилки осторожно счищала с гроздей.
Это было, наверное, одной из тех раней, какие выпадают в июле, в один из свежих, выспавшихся часов, когда повсюду совершаются счастливые безрассудства. Из миллиона крошечных, неодолимых движений складывается убедительнейшая мозаика судьбы; вещи трепещут, сливаются, разъединяются, высветляют своей прохладой тень и солнечным лучам придают легкое призрачное свечение. В саду нарушается шкала ценностей; все становится главным; и надо быть сразу во всем, чтобы ничего не упустить.
Но в нехитром занятии Абелоны тоже было сразу все. Оно так счастливо было найдено. Именно это, именно так и надо было ей сейчас делать. Руки, светящиеся в тени, двигались легко и дружно, круглые ягоды резво скакали в миску, выложенную росистым виноградным листом, где их поджидали товарки, красные, белые, подожженные солнцем, с крепкими зернышками в терпкой глени. Я хотел одного - смотреть и смотреть, но чтобы не показаться назойливым, уселся по другую сторону стола, с непринужденным видом взял книжку, раскрыл наудачу и принялся читать.
- Хоть бы уж вслух почитал, книгочей, - погодя сказала Абелона. В ее голосе отнюдь не было враждебности, и, сочтя случай самым подходящим для заключения мира, я тотчас прочитал вслух до конца абзаца и дальше, до следующей надписи: "Беттине". - Нет, ответы на надо, - прервала меня Абелона и вдруг положила вилку, словно ужасно устала. И тотчас засмеялась тому, как я на нее посмотрел. - Господи, Мальте, до чего же скверно ты читал.
Тут мне пришлось сознаться, что я не следил за словами.
- Я читал только так, чтобы ты перебила, - сказал я, покраснел и пролистал книгу назад, до титульного листа. Только тогда я узнал, что это было *. - Почему же не надо ответы? - с любопытством спросил я.
* Речь идет, очевидно, о книге "Переписка Гёте с ребенком" (1835). Автор ее - Беттина фон Арним (1785-1859), познакомившаяся с Гёте в Веймаре в 1807 году и полюбившая его.
Абелона как не расслышала. Она сидела, в своем светлом платье, и будто вся потемнела внутри, как потемнели ее глаза.
- Дай-ка мне, - сказала она вдруг, словно рассердившись, отобрала у меня книгу и сразу раскрыла на нужной ей странице. И прочитала одно из писем Беттины.
Не знаю, что я из него понял тогда, но мне словно торжественно обещалось, что когда-то я все пойму. Голос у нее поднимался, стал уже почти тем голосом, каким она пела, и вдруг я устыдился, что так плоско представлял себе наше примирение. Я ведь понял, что это мы помирились. Но примирение произошло где-то там, высоко, в областях, недоступных мне.
Обещанное - исполняется, как-то в число моих книг попала та самая книга, в число немногих книг, с которыми я не расстаюсь. Теперь уж и для меня она раскрывается на нужных местах, и, перечитывая их, сам не знаю, Беттина ли, Абелона у меня на уме. Нет, Беттина стала мне ближе; Абелона, которую знал я, как бы ее подготовила и теперь сама взошла и открылась в Беттине. Удивительная Беттина создала своими письмами новое измерение, новый простор. С самого начала она во всем разлилась, будто перейдя заранее смертную черту; она растворилась в бытии, соприродная ему, и все, что случалось с ней, происходит вечно в природе; там она узнавала себя, почти с болью из себя вырывалась; тяжко, как из преданья, возвращалась к себе, вызывала себя, как дух, и себе противостояла.
Ты живая, Беттина. Ты здесь. Разве земля остыла от твоего жара? Разве не ждут твоего голоса птицы? Выпадает другая роса, но звезды - разве не прежние звезды твоих ночей? И разве весь мир - не твой? Как же часто ты его подпаляла любовью и смотрела, как он горит и обугливается, и тайком, когда все засыпали, замещала другим. Ты была в совершенном согласии с Богом, каждое утро требуя новой земли из его рук, ведь всем созданным им мирам настает свой черед. Ты не удостаивала их сберегать, исправлять, нет, ты их расточала и тянулась к новым. Ведь любовь твоя стала вровень и равновелика - всему.
Как же возможно, что все не твердят о твоей любви? Что случилось с тех пор такого, что бы было значительней? Что их занимает? Сама-то ты знала цену своей любви, ты громко заявляла своему величайшему поэту, что он ее очеловечивает; а она - стихия. Он же, отвечая тебе, объяснял ее людям. Все читали эти ответы и верят им больше; поэт им понятней природы. Но когда-нибудь еще обнаружится, что здесь-то и пролегла граница его величия. Эта любящая была ему вменена, а он не понял ее. Он не откликнулся? Что это значит? Такая любовь и не ищет ведь отклика; она сама и зов и ответ; она сама себя восполняет, не оскудевая. Поэту же следовало перед нею склониться и писать под ее диктовку, обеими руками, пав на колени, как некогда Иоанн на Патмосе *. У него не было выбора, этот голос "нес службу ангелов" **, явился, чтобы его окутать и увлечь за собою в вечность. То были "кони огненные и колесница огненная" *** его вознесения. Против его смерти был уготован темный миф, а он не принял его.
Судьба любит плесть рисунки и узоры. Трудность ее - в ее сложности. Жизнь, напротив, трудна своей простотой. Она состоит из считанных вещей, но громадных и не охватных разумом. Святой, отрешаясь судьбы, именно их избирает перед Богом. Но женщина, уступая природе, связывая себя с мужчиной и делая тот же выбор, будит злой рок, дремлющий в каждой любви. Решительная, без судьбы, перенесясь в вечность, стоит она рядом с мужчиной, который тем временем изменяется. Любящая всегда превосходит любимого, потому что жизнь больше судьбы. Она хочет сделать свой дар безмерным; в этом ее счастье. Невыразимая мука любви для нее в одном: ее просят ограничить свой дар.