Мор Йокаи - Венгерский набоб
Гайдука, однако, и ковры, и подушки, и складные столы со стульями из телеги повытаскивали, во мгновенье ока преобразив гулкую пустую комнату в барский покой. Стол уставили весь серебряными блюдами, чарками да ведерками со льдом, откуда соблазнительно высовывались длинногорлые графинчики граненого венецианского стекла.
Барин повалился на разложенную для него походную кровать, а гайдуки стащили с него огромные сапожищи со шпорами. Одна из крепостных девушек присела в головах, поглаживая редеющие седые волосы барину, другая - в ногах, растирая ему ступни лоскутом фланели. Придворный пиит Дярфаш и домашний шут Выдра встали рядом, гайдуки - поодаль, а борзая залезла под кровать.
Шуты, гайдуки, крепостные девки и собаки - вот кто составлял свиту одного из богатейших венгерских магнатов. И все народ отборный: гайдуки парни плечистые, девки - писаные красавицы, цыган - смуглее не сыщешь, а поэт - из тех беспечнейших созданий, какие только водились когда-либо в обеих Венгриях [так в прошлом столетии именовались иногда габсбургская Венгрия и Трансильвания (Эрдей), до середины XVII века - самостоятельное венгерское княжество].
Она исстари плодилась там, эта порода бескрылых двуногих, кого ремесло поэтическое кормило заместо сапожного; кто вечно кочевал от одного магната к другому, строча и печатая стишки поздравительные и благодарственные, величальные и поминальные - вирши на все случаи жизни своего высокородного мецената: на выборы его и назначения, на свадьбы, крестины, именины и дни рождения, а равно похороны, позором покрывая славное звание поэта. Несколько таких особей и доныне уцелело от добрых старых времен: переползают из дворца во дворец, праздной лестью снискивая хлеб насущный. Не больно-то он и сладок.
Мышь тем часом изжарилась. Сам корчмарь на громадном серебряном блюде внес ее, всю обложенную струганым хреном, с листком петрушки во рту, что твой поросенок.
Блюдо водрузили на середину стола.
Барин стал первым делом угощать гайдуков. Те молча отворачивались, качая головами.
- Да вы мне хоть трактир весь в придачу пожалуйте с трактирщиком самим, и то не притронусь, ваше высокоблагородие, - вырвалось наконец у самого старшего из них.
Пришел черед поэта.
- Pardon [извините (франц.)], ваша милость, grazie! [спасибо (итал.)] Лучше уж я мадригал напишу в честь того, кто ее съест.
- А ты, Выдра? Ну-ка, давай.
- Я, ваше благородие? - удивился тот, будто не поняв.
- Ну, чего испугался? Когда ты еще в таборе жил и бык у меня сбесился, слопали же его небось.
- Как же, как же, и винцом бы запили, сбесись тогда еще и бочка у вашего благородия. Было, было!
- Ну так чего же? Подходи, окажи кушанью честь!
- Да ведь на такую зверюгу и дед мой не хаживал!
- Утри деду нос!
- За сто форинтов - утру! - выпалил шут, ероша курчавые свои волосы.
Помещик извлек из кармана толстенный бумажник и раскрыл его. Несметное число кареглазых ассигнаций выглянуло оттуда.
- За сто - так и быть, - косясь на туго набитый бумажник, повторил цыган.
- А ну! Посмотрим.
Шут расстегнул свой фрак (ибо, к слову сказать, барин одевал своего шута во фрак, очень уж чудным находя заморское это облачение, и вообще частенько наряжал его по самой последней моде, по картинкам из венских журналов, чтобы до упаду нахохотаться). Итак, цыган расстегнул фрак, перекосил круглую свою глуповатую физиономию, пошевелил кожей на голове, взад-вперед перетянув несколько раз всклокоченную шевелюру, как удод свой хохолок, и ухватил пакостное жаркое за ту его оконечность, которая дальше всего от головы. Подняв его таким манером в воздух, покрутил он с донельзя кислой миной носом, зажмурился, разинул с мужеством отчаяния рот - и мыши как не бывало.
Не в силах еще вымолвить ни слова, - шутка ли, проглотить целое четвероногое! - и одной рукой схватясь за горло, цыган, однако, другую уже к барину тянул.
- Сто форинтов, - выдавил он наконец.
- Какие сто форинтов? - притворно удивился тот. - Разве я обещал? Нет чтобы спасибо сказать за редкостное жаркое, какого и дед твой не едал, ты у меня же еще приплаты просишь!
Ну, тут и впрямь было, чему посмеяться; но веселье мгновенно и оборвалось, потому что цыган посинел вдруг, позеленел, вытаращил глаза и запрокинулся, задергался весь на стуле, давясь и пальцем тыча себе в рот.
- В горле, в горле она у него! - закричали все. - В горле застряла!
Барин всерьез напугался. Шутка принимала нешуточный оборот.
- Вина ему в глотку, чтоб легче прошло!
Гайдуки схватили бутылки, и доброе эгерское с менешским так и хлынуло струями. Задыхаясь, бормоча что-то и вытирая глаза, цыган мало-помалу пришел наконец в себя.
- На, держи свои сто форинтов, - сказал притихший барин, который сам еле опомнился от страха и спешил на радостях умягчить своего чуть не отправившегося на тот свет шута.
- Благодарствуйте, - проныл тот жалким голосом, - поздно уже, конец мой пришел! Волк Выдру не заел, а мышь вот сгубила.
- Ну, ну, не мели! Ничего с тобой не станется. На еще сотню; да не скули же! Видишь, все уже и прошло! Поколотите-ка его по спине, вот так; косулятины ему отрежьте, она и протолкнет.
Бедняга поблагодарил и с растерянной миной обиженного ребенка, который не знает, плакать ему или смеяться, и то улыбнется, то опять вот-вот разревется, уселся за холодную косулятину. Отменно приготовленное, на славу нашпигованное и наперченное мясо под сметанным соусом было так вкусно, что цыган принялся уплетать его кусками побольше самой толстой мыши. Это совсем успокоило барина. А грустный, обиженный шут поманил пса и, повторяя каждый раз с великой горестью, будто последним куском делясь: "На, Мата!" - принялся и ему кидать мясо, которое Мати с изумительной ловкостью подхватывал прямо на лету (шуту своему помещик кличку дал, как собаке, а борзые все прозывались у него человеческими именами).
Оправясь от испуга, удовлетворенный благополучным исходом затеи, повелел он Дярфашу сказать по сему поводу экспромт.
Поэт поскреб нос и изрек:
Мышка на что уж мала, а в глотке цыгана застряла;
Бьешься ты, муки вкусив, очи слезой оросив.
- Ах, воришка бесстыжий! - прикрикнул барин на него. - Ты последнюю строчку у Дендеши [Дендеши Янош (1741-1818) - популярный в свое время стихотворец] украл, он так же написал о трубочисте, который застрял в расщелине Тордайской скалы.
- Pardon, grazie, - без тени смущения возразил виршеплет, - это poetica licentia, поэтическая вольность. Поэтам разрешается списывать друг у друга, такая пиитическая фигура прозывается "плагиум".
Гайдуки по знаку вельможи внесли привезенные с собой закуски и придвинули уставленный ими стол к кровати, где он остался лежать. Напротив же на трех складных стульях разместились его фавориты: шут, пес и поэт.
Мало-помалу и у барина разыгрался аппетит, на них глядя. Стакан за стаканом - и отношения за столом, упростясь, установились самые фамильярные. Поэт принялся величать цыгана на "вы", а тот - тыкать своего барина, отпускавшего по поводу мыши шуточки довольно плоские, над коими, однако же, остальным полагалось смеяться, да погромче.
Но когда благодушествующий барин и сам нашел, что про мышь, хоть лопни, ничего уже больше не придумаешь, цыган вдруг запустил руку за пазуху и объявил:
- Вот она!
И достал со смехом мышь из внутреннего кармана своего фрака, куда неприметно спровадил ее, пока напуганная компания, думая, что несчастный подавился и, того гляди, задохнется, в отчаянии отпаивала, отхаживала его, кто как умел.
- Лови, Мати!
И на сей раз corpus delicti [улика, вещественное доказательство (лат.)] действительно было проглочено.
- Ах ты обманщик негодный! - вскричал помещик. - Так меня обдурить! Да я вздерну тебя за это. Эй, гайдуки, веревку сюда! Вешай его на матице.
Те моментально повиновались: схватили хохочущего цыгана, поставили на стул, набросили петлю ему на шею, просунули веревку другим концом через потолочную балку и вытолкнули стул у него из-под ног.
Бедный шут брыкался, дрыгал ногами, но поделать ничего не мог: его держали на весу, пока он и впрямь не начал задыхаться. Тогда только опустили.
- Ну и пожалуйста. Возьму и помру, - рассердился цыган. - Не такой я дурак, чтобы давать вешать себя, когда и своей смертью могу помереть.
- И помирай, - подбодрил его поэт. - Не бойся, об эпитафии я уж позабочусь.
- И помру, - сказал шут, бросился навзничь на пол и зажмурил глаза.
Эпитафия не заставила себя ждать.
Шут покоится здесь, навеки умолкший насмешник.
Барина вышутил, смерд; над ним подшутила же смерть.
А цыган и вправду больше не шевелился. Вытянулся, оцепенел, дыхание у него остановилось; напрасно щекотали ему кто пятки, кто в носу: безуспешно. Тогда гайдуки водрузили его на стол, наставили вкруг, как у смертного одра, зажженных свечей и затянули разные шутовские причитания, словно по покойнику. Поэт же взобрался на стул и прогнусавил оттуда надгробное слово.