Ганс Эверс - Синие индейцы
Как и б_о_льшая часть мексиканских индейцев, момоскапаны очень ленивы, неразвиты и крайне миролюбивы - они не знают даже употребления оружия. Благодаря посещению французских врачей, которые сделали им много подарков, они несколько привыкли к иностранцам и, когда узнали о причине моего посещения и поняли, что мне надо, фазу проявили величайшую предупредительность по отношению ко мне и сами стали приводить ко мне тех из своих соплеменников, которые отличались особенной памятью. Однако мне скоро надоело выслушивать эти однообразные исповеди, причем очень часто мне приходилось прибегать к помощи двух переводчиков, к моему узаматольтеку и еще одному старому кацику, который в самой незначительной степени владел изальпекским языком. Но вот однажды мне привели подростка, который крайне удивил меня. Сперва он рассказал мне всякие пустяки о своем раннем детстве, но потом заговорил о своей свадьбе и о том, что поймал тридцать больших рыб и зажарил их и что вскоре после этого он был со своей женой в Акапулько. И он подробно описал Акапулько. В этом не было ничего особенного, но замечательно было то, что подростку едва ли было тринадцать лет и что он наверное не был женат и никогда не был за пределами Момохучики. Я заметил ему это через переводчика. Он глупо посмотрел на меня и ничего не ответил. Но старик сказал, ухмыляясь:
- Пала (отец).
Должен сознаться, что в эту ночь я не спал, хотя меня и не кусали москиты. Одно из двух: или мальчик налгал мне, или же я открыл изумительный феномен - память, которая заходила за пределы жизни человека и захватывала случаи из жизни предков.
Почему бы это было невозможно? У меня зеленые глаза, как у моей матери, и выпуклый лоб, как у моего отца. Все может быть наследственно, каждая склонность, каждый талант. А разве память не может переходить по наследству? Самый маленький котенок, на которого лает собака, выгибает спинку и фыркает. Потому что у него вдруг совершенно инстинктивно является воспоминание, унаследованное им от тысячи предыдущих поколений, о том, что это - лучшее средство защиты. Еж, - ах, стоит только раскрыть Брема, - и на каждой странице можно найти какую-нибудь странную привычку, которой животные не могли бы выучиться сами, но по памяти унаследовали от бесконечного множества предыдущих поколений. В этом-то и заключается инстинкт - в воспоминании, унаследованном от предков. А эти индейцы, мозг которых был освобожден от всякой другой работы, эти синие индейцы, предки которых питались исключительно пищей, удивительным образом развивающей память, конечно, должны были обладать еще более развитой памятью - перешедшей к ним от родителей.
Родители продолжают жить в своих детях. В самом деле? Но что же продолжает жить? Быть может, лицо. Дочь музыкальна, как отец, а сын левша, как мать. Случайность. Нет, нет, мы умираем, а наши дети совсем, совсем другие люди. Мать была уличной потаскухой, а сын сделался известным миссионером. Или: отец был обер-прокурором, а дочка поет в казино. Нам приходится утешать себя бессмертием души, которая поет "Аллилуйя" на зеленых лугах в Небесном селении - на этой земле жизнь наша кончена, на этой земле, которую мы знаем и любим. Кончена.
И мы не хотим умирать. Мы делаем невероятные усилия для того, чтобы как-нибудь продолжить нашу жизнь в воспоминании, - мы умираем спокойно, если имя наше напечатано в энциклопедическом словаре. Мы счастливы только тогда, когда сознаем себя бессмертными хотя бы на одну секунду в течение двухсот лет. Всякому хочется жить в воспоминании человечества или своего народа, или, по крайней мере, своей семьи. Вот почему толстый бюргер хочет иметь детей - наследников своего имени.
* * *
Нечто живет - и, может быть, лучшее. Многое умерло - и, может быть, лучшее. Как знать? Ибо все умерло, что так или иначе не сохранилось в воспоминании. Тот совершенно умер, кто забыт, а не тот, кто умер. Но в том-то все дело: люди начинают понимать, что не воспоминание хорошо, а забвение. Воспоминание - это домовой, это изнурительная болезнь, отвратительная чума, душащая живую жизнь. Мы не должны больше наследовать от отца и матери, не должны смотреть на них вверх, нет, мы должны смотреть на них вниз, в самую глубину, ибо мы больше их, выше их. Мы должны разбить "вчера" потому, что живем сегодня, и потому, что наше "сегодня" лучше. В этом наша великая вера, настолько сильная, что мы вовсе не думаем о том, что это великое "сегодня" уже завтра превратится в жалкое "вчера", достойное быть брошенным в мусорную кучу. Вечная борьба с вечным поражением: только когда мысли наши отходят в область прошедшего, они побеждают.
Мы - рабы понятий наших отцов. Мы мучимся в этих оковах, задыхаемся в узкой темнице жизни - в темнице, которую создали наши праотцы. Но мы строим новую, более обширную, храмину, и только в момент нашей смерти мы заканчиваем эту постройку - и тогда оказывается, что потомки наши попали в наши оковы.
Но не ошибся ли я в выводе? Что если сегодня я в одно и то же время представляю себя самого, моего отца и моего праотца? Что если то, что содержит мой мозг, - не умрет, если оно будет жить дальше, разрастаться в моем сыне и внуке? Что если я могу примирить в себе самом вечный переворот?
* * *
Я отдал приказание приводить ко мне всех, чья память переходила за пределы собственного рождения; и каждый день ко мне приводили кого-нибудь мужчину, женщину или ребенка. Я констатировал, что способность воспоминания у детей распространяется как на жизнь отца, так и на жизнь матери, последнее преобладало. Однако во всех случаях эта способность ограничивалась воспоминанием событий из жизни родителей до рождения детей, свидетельствующих о них, и по большей части воспоминания эти касались какой-нибудь случайности на свадебном торжестве или какого-нибудь события из последнего года перед зачатием ребенка. В некоторых случаях я мог наблюдать, что воспоминания относятся к жизни предшествующего поколения. Так, например, один индеец, мать которого умерла при его рождении и который был ее единственным сыном, рассказывал мне подробности о других рождениях, которые, по-видимому, относились к жизни его бабушки или прабабушки. Все эти исповеди были, конечно, малоинтересны, все они повторялись в том же порядке и давали маленькую картину сонной, мирной и однообразной жизни этих ихтиофагов. Из целого сборника моих заметок я могу отметить только два момента, которые представляют собой некоторый интерес и имеют значение. Никто из тех, кто приходил ко мне исповедоваться, никогда не говорил: "Мой отец сделал то-то", "Моя мать, моя бабушка сделала то-то", каждый рассказывал только про самого себя. Очень немногие пожилые люди, как, например, кацик, который помогал мне в качестве переводчика, уяснили себе, что многие воспоминания относятся не к жизни тех, кто их рассказывает, а к жизни их предков; однако большая часть синекожих, и главным образом те, память которых переходила за пределы их рождения, были убеждены, не отдавая себе в этом отчета, что все деяния их родителей относятся к ним самим. Второй момент, который я отметил, заключается в том, что все эти люди никогда не вспоминали о смерти отца или матери, так как их воспоминания относились только к жизни родителей. Но так как многие из них собственными глазами видели, как умирали их родители, то, быть может, вследствие этого и создалась бессознательная тенденция относить к себе самим все воспоминания, касающиеся жизни родителей. Таким образом, получились эти маленькие qui pro quo, которые производили иногда забавное впечатление; так, например, когда мальчик, который никогда не покидал своего песчаного берега, начинал восхвалять великолепие Акапулько, или когда какой-нибудь десятилетний мальчик - с серьезным выражением на лице старой опытной повитухи повествовал о своих семи родах, или когда маленький ребенок со слезами рассказывал, что у него утонул во время рыбной ловли маленький братец, который родился и умер до его рождения.
В моих записках значится: 16 июля, Терезита, дочь Элии Митцекацихуатлъ, 14 лет.
Ее отец привел ее ко мне в хижину и с гордостью объявил, что дочь его говорит по-испански. Она недавно вышла замуж, была хорошо сложена и была беременна; цвет ее кожи был почти сплошь синий, только единственное пятно на спине величиной с ладонь напоминало еще о ее первоначальном цвете. Хотя, по-видимому, она очень гордилась тем, что ей позволили предстать передо мной, она все-таки проявляла большое смущение и страх, чего я до сих пор не заметил ни в одном из момоскапанов. На все наши просьбы говорить она отвечала гримасой и упорно молчала. Даже ее муж, который только что возвратился с рыбной ловли и угрожал подкрепить увещевания отцовской палки концом своего каната, достиг только того, что ее смущенная улыбка перешла в жалобное завывание. Тогда я показал ей большую безобразную олеографию св. Франциска и обещал подарить ей ее, если она наконец заговорит. Тут ее черты немного прояснели, но она все-таки не заговорила, и только после того, как я обещал подарить ей также и св. Гарибальди - ремшейдская фирма приобрела где-то целую партию олеографий Гарибальди по очень дешевой цене, и их-то дон Пабло продавал за св. Алоизия, изображения которого уже были все распроданы, - только тогда я победил наконец Терезиту, и она сдалась при виде всех этих великолепий. Я начал осторожно делать обычные вопросы, и она, заикаясь, стала рассказывать обычные глупые детские воспоминания, которые я уже слышал бесконечное множество раз. Мало-помалу она перестала бояться, начала говорить свободнее и рассказала некоторые факты, относившиеся к жизни матери и бабушки. Потом, совершенно неожиданно, маленькая индианка крикнула вдруг громко и пронзительно, но вместе с тем низким голосом, как и до сих пор: