Сергей Минутин - Никто мне ничего не обещал
Эти знания, которые вкладывали в Сергея на школьных уроках, он бы даже считал занятными и весёлыми, если бы школьные учителя постоянно не акцентировали его внимание на том, что классики — они потому и классики, что описывают вечные сюжеты. А раз сюжеты вечны, следовательно, мы и сегодня живём по этим сюжетам, и никуда нам от них не деться. А если кому–то охота жить по другим сюжетам, оторваться от земли и взлететь, то тому нужно ещё раз прочитать классиков. И тут же учитель истории для закрепления опыта классиков и убийства мечты, которая могла, по недосмотру, зародиться в ребёнке, рассказывал ему о некоторых «лётчиках»: о Прометее, решившем огонёк развести, о Спартаке, проявившем излишний оптимизм, о Сизифе. Впрочем, о Сизифе не рассказывал, рассказывал лишь о его труде, ибо рассказ о Сизифе сразу приводил к рассказу о жизни и классиков, и политиков, и самих учителей.
Сергей решил всё постичь сам. Он обратился к первоисточникам. Русских классиков он не понимал, хотя красота и образность текстов его завораживали. Он пытался сопротивляться, но переболел и Обломовым, и Чацким, и Безуховым, и Волконским, и даже тургеневской «Бабой с мозгом». Он даже примерял на себя участь Анны Карениной, чувствуя в глубине души, что все персонажи русской литературы — это, в сущности, Анны Каренины, и Лев Толстой по этой причине — самый большой и великий русский классик.
Когда в девятом классе он впервые положил соседке по парте руку на коленку, а она вся покраснела и перестала дышать, его охватила совершенно беспричинная радость познания вперемежку с лёгкой иронией. Он очень умно, как ему казалось, произнёс: «Любовь бывает на два тома, как «Анна Каренина», а бывает на всю жизнь». После этой тирады он получил «по уху», а заодно получил и просветление, что любовь бывает и короче, а поезд с рельсами — это, возможно, и даже очень, единственное проявление большого чувства в России, заметное всем. Ухо «горело», а Сергей продолжал размышлять о российской духовности. Он думал: «Какая же Россия духовная страна, и где она скрыта, эта русская душа, если, что ни классик, то трагедия, иначе душу не рассмотришь, а без трагедии на тебя, в общем–то, всем абсолютно наплевать».
Он уже многое знал. Например, что первая любовь, как её и описывают в книгах, должна быть сильной и несчастной. Если она не сильная и не несчастная, значит, она уже не первая.
А первая любовь у Сергея была сильная. Пришла она поздно, в конце школьного обучения, и захватила его всего. При мысли о своей «первой любви» через него от макушки до пяток «прокатывался» большой сияющий и тёплый «шар». Он бесконечно чистил зубы, ходил не переставая по комнате, сочинял стихи. Он думал только о ней. Другие мысли просто исчезли. Для него это было совершенно новое чувство, не поддающееся осмыслению, не вмещающееся в школьные учебники. Это чувство «первой Любови» для Сергея вообще было первым чувством, которое пришло непонятно откуда и захватило его всего. К его приходу он уже испытал множество переживаний: любовь к родителям, в основе которой лежал недетский ужас от скорого расставания с ними; жалость к матери, потерявшей своего мужа и его отца; потеря других близких ему людей, которые стали быстро умирать сразу после того, как Никита Хрущёв начал взрывать атомные бомбы в районе Семипалатинска, а многочисленным советским учёным было абсолютно наплевать на то, что рядом с этим полигоном находится целый ряд крупных городов, таких как Новосибирск. Весь этот научный каганат, слившись в экстазе, «защищал» советский народ, определив ему лучшим убежищем — кладбище. Нильс Бор не сильно ошибся, когда заявил, что научное сообщество хуже криминального.
Сергей уже знал, что такое чувства. Но все чувства, которые приходили к нему, являли собой продолжение его жизни. Они приходили постепенно, в определённой очередности. Всплакнула мама, расстроился отец, а он почувствовал беду. Пришла болезнь, пришло ожидание смерти. Всё это было не похоже на «первую любовь». Она пришла сразу и захватила его всего. И было совершенно непонятно: откуда пришла и куда поведёт дальше.
Два месяца он жил словно в бреду. Конечно, это было заметно. Над ним не смеялись, но ему сочувствовали. Победил ум. Так Сергей впервые понял, что с чувствами можно совладать. Этому, как и многому другому, сдуру учила школа. В стране был атеизм. Из всех религиозных учений о любви дети знали только одно: «Ромео и Джульетта» Шекспира. Может быть, к счастью, а может быть, и нет, кто знает замыслы божьи, но барышня в Сергея так же сильно, как он в неё, влюблена не была. Серёжкина любовь закончилась длинным сочинением, описывающим его чувства. Концовка сочинения была весьма оригинальна. В ней уже начинал просматриваться будущий офицер — философ — циник: «Любимые мои девушки, какие вы все разные. Для одних из вас поэты сочиняют гимн «Аве Мария», другим посвящают вульгарную песню «Мурка». Хотя это два полюса проявления одного и того же чувства не к вам, а к самому себе, к своей ипостаси, хоть и вашей сущности, но это прекрасно характеризует именно вас. А дальше просто: либо ты остаёшься рядом с «муркой», либо ты стремишься к Богу». В стране атеизма это было сильное чувство.
У Сергея всё было, как у классиков. Как и они, он сильно вник в формы проявления несчастий от своей первой любви. Дальше по сценарию русских классиков его должны были либо засадить в острог, либо он должен был успеть смыться на Запад и удариться там в путешествия, леча искалеченную душу. К счастью, он ничего не написал для прочтения цензорам, а границы на Запад были закрыты для всего советского пролетариата и его младшего брата крестьянства наглухо. Поэтому Сергею оставалось лишь сразу же углубиться в зарубежную литературу.
Надо заметить, что его мама прекрасно знала, какие чувства и за какими последуют в её ребёнке. В этом мире она жила не первый день и ходила в те же школы. Мама подарила Серёжке зарубежных классиков: Гёте, Гейне, Байрона и других. Эти классики излагали своё понимание жизни, хоть и не так изысканно, как русские, но зато просто и прямо. По их учению выходило так, что без чувств нет действий, но если чувство пришло, поднимай «свою задницу» и совершай действие, иначе следующим чувством будет только уныние. На этом унынии жизнь и остановится, и будешь бегать по кругу до самого смертного часа. Дальше по их учению выходило так, что материальный мир нужен исключительно для познания духа, и, более того, существовать друг без друга они не могут.
Это открытие примирило Сергея с русскими классиками. Он вдруг понял, что все классики говорят об одном и том же, но среда творчества у всех разная. У русских она более материальна и агрессивна и вся убирается в промежуток между цензурой и анафемой.
В таких рамках «русскому духу» только и остаётся либо тосковать, либо баловать. Потом через много лет после падения СССР Сергей почувствовал пробел в своём образовании через свет Русской Православной Церкви. Обнаружив этот пробел, он был чрезвычайно удивлён тому, как учителя умудрялись преподавать православных классиков, сильно верящих в Бога, в стране с режимом атеизма!
Сергею, правда, несколько повезло. Он родился в момент, когда в стране атеистической цензуры уже не было, а анафема ещё не пришла. Страна переживала кризис, который назвали «застоем». Слово было мудрёное. Сергей его воспринимал своеобразно. Застоем он обозначал свою проблемность для учителей. Он всё время удивлялся, почему для мамы он проблему не представляет, а для школьных учителей представляет. Мама о нём заботится и растит его, а учителя его «вгоняют в рамки». В эти рамки «застоя» укладывалось всё: школа, учителя и сами «рамки». Не укладывался только он сам и его заботливая мама. Дома, читая по вечерам книги, запрещённые до «застоя», он понимал, что на граждан его страны снизошло счастье, но, выйдя из дома, он видел, что счастья своего, собственно как об этом и писали русские классики, они опять не заметили.
В городке, в котором он рос, кроме военрука, было ещё несколько офицеров. Все они служили на местном заводе в военной приёмке. Большинство рабочих этого завода считало их бездельниками. Завод делал моторы для автомобилей и другой спецтехники. Задача военных сводилась к постановке специального клейма на тот или иной двигатель или отдельную деталь. Но в стране был «застой», и все им пользовались как могли и насколько позволяла должность. Должность военпреда на заводе позволяла очень многое. Для гражданской администрации завода каждая военная партия двигателей стоила очень дорого. Приходилось рассчитываться с военными краской, досками, линолеумом для их нужд, квартир и дач. Но гражданские контролёры приноровились. Они тайно изготовили свои клейма, аналогичные военным, и ставили их, часто даже не посвящая военную приёмку при отправке той или иной партии двигателей.
В этом не было никакого обмана. Родина во главе с партийными вождями боролась с казнокрадством и за коммунизм во всём мире. Поэтому заводской администрации легче было изготовить клейма, чем раздавать казённое имущество «господам офицерам». Так они и жили в полном неуважении друг к другу. Терпели. На этом заводском фронте лозунг «народ и армия едины» не работал. Офицеров военпредов не любили за жадность и глупость.