Жан Кокто - Белая книга
Если к сестре меня вел пологий подъем, то нетрудно догадаться, до чего крутой спуск низвергался прямиком к брату. Тот, как выражаются его соотечественники, намек понял, и скоро мы пускали в ход все хитрости апашей, чтоб встречаться без ведома Розы.
Тело Альфреда было для меня не столько молодым, великолепно вооруженным телом все равно какого юноши, сколько телесным воплощением моих грез. Безукоризненное тело, оснащенное мышцами, взаимосвязанными, словно такелаж судна, тело, члены которого, казалось, раскинулись звездой вокруг руна, где возвышается -- в противоположность женскому устройству, созданному для притворства -- то единственное в мужчине, что неспособно лгать.
Я понял, что шел не той дорогой. И поклялся больше не плутать, идти напрямик своим путем, вместо того чтоб путаться в чужих, и больше прислушиваться к приказам собственных чувств, чем к советам морали.
Альфред благодарно отзывался на мои ласки. Он признался, что Роза не сестра ему. Он был ее сутенером.
Роза продолжала играть свою роль, а мы -- свою. Альфред подмигивал мне, подталкивал локтем, а иногда на него нападал неудержимый смех. Роза смотрела на него недоуменно, не подозревая, что мы с ним сообщники, что между нами существуют узы, скрепляемые еще и совместными хитростями.
Однажды коридорный вошел и застал нас валяющимися на кровати с возлежащей посередке Розой. "Видите, Жюль, -- воскликнула она, указывая на нас двоих, -- мой братик и мой миленочек! Все, что я люблю".
Вранье начало утомлять ленивого Альфреда. Он признался мне, что ему невмоготу уже выносить такую жизнь, работать на одном тротуаре, пока Роза работает на другом, и мерить шагами эту лавочку под открытым небом, где продавцы и есть товар. Короче, он просил меня вытащить его
из всего этого.
Для меня не могло быть ничего приятнее. Мы порешили, что я сниму комнату в гостинице "Терн", что Альфред немедля туда переберется, что после обеда я приду к нему на всю ночь, а перед Розой притворюсь, будто обеспокоен его исчезновением и отправляюсь на розыски, развязав себе таким образом руки и получив возможность свободно располагать временем.
Я снял комнату, устроил там Альфреда и пообедал дома с отцом. Потом помчался в гостиницу. Альфред исчез. Я ждал его с девяти до часу ночи. Альфред все не возвращался, и я ушел домой со стесненным сердцем.
Наутро часов в одиннадцать я наведался в гостиницу. Альфред спал в своей комнате. Он проснулся, стал хныкать и признался, что не смог преодолеть старых привычек, что не в силах обойтись без Розы, что он всю ночь искал ее -- сперва в гостинице, откуда она уже съехала, а потом по всем тротуарам, по всем кабачкам Монмартра и дансингам улицы Лапп.
-- Разумеется, -- сказал я. -- Роза с ума сходит, у нее лихорадка. Она у своей подруги на улице Будапешт.
Он умолял скорее отвести его туда.
Комната Розы в гостинице М. была прямо-таки парадной залой в сравнении с жилищем ее подруги. Мы барахтались в густой каше запахов, белья и сомнительных сантиментов. Женщины были в неглиже. Альфред со стенаниями валялся у Розы в ногах и целовал ей колени. Я стоял с бледным видом. Роза обращала ко мне лицо, перемазанное косметикой и слезами, простирала руки: "Поди, поди ко мне, -- восклицала она, -- вернемся на площадь Пигаль и будем жить все вместе. Я знаю, это все Альфред. Что, не так, Альфред?" --спрашивала она, теребя его за волосы. Он безмолвствовал.
Я должен был ехать с отцом в Тулон на свадьбу моей кузины, дочери вице-адмирала Ж.Ф. Будущее виделось мне в мрачных тонах. Я сообщил об этом семейном долге Розе, оставил обоих -- ее и по-прежнему немого Альфреда -- в гостинице на площади Пигаль и обещал сразу же, как вернусь, прийти к ним.
В Тулоне я обнаружил, что Альфред стянул у меня золотую цепочку. Это был мой талисман. Как-то я надел эту цепочку ему на руку, потом забыл, а он постарался не напоминать.
Когда по возвращении я пришел к ним, Роза кинулась мне на шею. Было темно. В первый момент я не признал Альфреда. Что же в нем было такого неузнаваемого?
Полиция шерстила Монмартр. Альфред и Роза паниковали из-за своего сомнительного гражданства. Они раздобыли себе фальшивые паспорта, готовились бежать, и Альфред, неравнодушный к кинематографической романтике, выкрасил волосы. Под этой чернильной шевелюрой его маленькое белое лицо приобрело антропометрическую четкость. Я потребовал у него свою цепочку. Он все отрицал. Роза уличила его. Он бушевал, ругался, угрожал ей, угрожал мне и размахивал ножом.
Я выскочил вон и скатился по лестнице, Альфред за мной.
На улице я остановил таксомотор. Крикнул адрес, вскочил в машину и, когда она тронулась, оглянулся.
Альфред стоял неподвижно перед дверью гостиницы. По лицу его катились крупные слезы. Он простирал ко мне руки; он звал меня. Под скверно выкрашенными волосами его бледность была особенно жалкой.
Первым моим побуждением было постучать в стекло, остановить шофера. Перед лицом этого сиротливого горя казалось немыслимым трусливо вернуться под родительское крылышко, но я подумал о цепочке, о ноже, о бегстве, присоединиться к которому будет уговаривать меня Роза. Я закрыл глаза. И даже теперь, стоит мне закрыть глаза в таксомоторе, возникает маленькая фигурка Альфреда с мокрым от слез лицом под шевелюрой убийцы.
Поскольку адмирал был болен, а моя кузина в свадебном путешествии, мне пришлось возвращаться в Тулон. Скучно было бы описывать этот чарующий Содом, на который небесный огонь обрушивается безвредно в виде ласковых солнечных лучей. Вечерами снисходительность еще более сладостная затопляет город, и как в Неаполе, как в Венеции праздничная толпа кружит по площадям, украшенным фонтанами, ларьками с бижутерией, вафлями, тряпками. Со всех концов земли ценители мужской красоты стекаются полюбоваться моряками, которые фланируют поодиночке или группами, отвечают улыбками на подмигивания и никогда не отвергают любовных предложений. Соль ночи преображает самое каторжное отродье, самого зачуханного бретонца, самого дикого корсиканца в высоких цветущих дев, декольтированных, покачивающих бедрами, которые любят танцевать и без тени смущения уводят партнера в подслеповатую портовую гостиницу.
Одно из кафе, где бывают танцы, содержал бывший кафешантанный певец, обладавший женским голосом и выступавший в женском наряде. Ныне он носит вязаные жилеты и перстни. Окруженный гигантами с красными помпонами, которые боготворят его и которыми он помыкает, он крупным детским почерком, помогая себе языком, пишет счета, которые жена его диктует с простодушным жеманством.
Однажды вечером, ступив под кров этого удивительного создания, предмета благоговейных забот его жены и его мужчин, я остолбенел на месте. В профиль ко мне, облокотясь о механическое пианино, стоял призрак Даржелоса. Даржелос-моряк.
Даржелосовской у этого двойника была прежде всего надменность, небрежная наглость позы. Можно было разобрать золотые буквы: "Громобой" на околыше его шапки, сдвинутой на правую бровь; шею обвивал черный шарф; на нем были расклешенные брюки, которые в былые времена моряки носили опушенными на бедра, и которые теперешним уставом запрещены на том основании, что так носят сутенеры.
Где-нибудь в другом месте я бы никогда не осмелился подставиться под этот высокомерный взгляд. Но Тулон есть Тулон; танец обходит препоны неловкости, он бросает незнакомцев в объятия друг другу и становится прелюдией любви.
Под музыку, всю в кудряшках-завлекалочках, мы танцевали вальс. Корпус откинут назад, пах к паху, строгие профили с потупленными глазами отстают в движении от плетущих кружево ног, иногда упирающихся, словно конские копыта. Свободные руки грациозно занимают позицию, принятую в народе, когда выпивают и когда писают. Весеннее головокружение овладевает плотью. Она прорастает ветвями, твердые оболочки лопаются, пот смешивается с потом, и пара держит путь в комнатушку с ходиками и пуховыми перинами.
Без аксессуаров, внушающих трепет штатским, и манер, которые культивируют моряки, чтоб придать себе храбрости, "Громобой" оказался робкой зверушкой. У него был перебитый нос -- ударили графином в какой-то драке. С прямым носом он мог бы остаться заурядно смазливым. Графин прикосновением мастера превратил заготовку в шедевр.
На обнаженном торсе этого юноши, олицетворявшего для меня само счастье, заглавными синими буквами было вытатуировано: "СЧАСТЬЯ НЕТ". Он рассказал мне свою историю. Совсем короткую. Вся она укладывалась в эту душераздирающую татуировку. Он только что вышел из морской тюрьмы. После мятежа на "Эрнесте Рекане" его спутали с кем-то другим; вот почему волосы у него были обриты, что огорчало его и чудо как украшало. "Нет мне счастья, --повторял он, покачивая этой своей лысой головкой античного бюста, -- нет и не будет".
Я надел ему на шею цепочку-талисман. "Я ее тебе не дарю, -- сказал я, -- это не принесло бы счастья ни тебе, ни мне; но сегодня вечером носи ее". Потом зачеркнул своим стилографом зловещую татуировку. Поверх нее я нарисовал звезду и сердце. Он улыбался. Он понимал -- больше кожей, нежели чем-нибудь еще -- что он под зашитой, что наша встреча не похожа на те, к которым он привык: встречи ради быстрого удовлетворения эгоизма.