Паскаль Брюкнер - Похитители красоты
Одно хорошо в отделении "Скорой помощи": оно представляет собой маленькую автономию в огромном больничном царстве. Здесь ты сам себе хозяин; отчитываться, конечно, надо, но косвенно. И мне не придется иметь дело с тяжелым" травмами, я избавлена от искромсанных тел, гноя и крови. Моя епархия - травмы психические, тоже, быть может, жуткие, но чистые, бескровные, как мозг в черепной коробке. Мужчины и женщины станут изливать на меня свои горести, а я - слушать и делать вид, будто мне это интересно. Впрочем, утешение обманчивое: душевный недуг менее зрелищен, но тем он страшней, и всякий раз, сталкиваясь с ним, я чувствую себя так, будто передо мной внезапно разверзлась бездна. В сущности, я никогда не ощущала тяги к медицине; мне понадобилось учиться семь лет, чтобы понять, что это поприще - не мое и что вообще-то ни одно поприще не влечет меня больше других. Какую вину хотела я искупить, избрав этот путь? Я знала, что мая жизнь пройдет без неожиданностей, как по заданной программе, и ненавидела ее не за то, что она конечна, а за то, что предсказуема. Я всегда носила с собой в сумке томик стихов Луизы Лабе и кассеты Баха. В медицинском центре, где я работала, меня так и прозвали: "уокмэн" - за то, что я постоянно ходила в наушниках. Слушать Иоганна Себастьяна Баха в клинике или диспансере - значит отгородить себя от мира волшебным щитом, взирать на ад с высоты рая. Я включала музыку, и что-то божественное овладевало мною. Кто это сказал о Бахе, что он - единственное весомое доказательство существования Бога?
Меня познакомили с другими дежурными врачами, среди них был кардиолог, совсем мальчишка с круглыми розовыми щеками, анестезиолог, рыжая, слишком ярко накрашенная женщина, длинный, сухопарый офтальмолог, молодой, но лысый хирург и еще, конечно, больничный священник целомудренного вида, который словно извинялся перед всеми за то, что живет на свете. У меня не было никакого желания. общаться с ними. Никогда не любила тесного кружка интернов и медперсонала, сплоченного духом соперничества да привилегированным положением по отношению к массе страждущих. Врачами становятся не затем, чтобы приносить людям облегчение, а из желания помучить их на законном основании, наказать за их немощи. Мне претили дух ординаторской, похотливость иных докторов, подогретая близким соседством смерти. Я не хотела слушать пикантных откровений медсестер, вернувшихся из отпуска, не хотела знать глупых интрижек, что завязываются здесь долгими ночами. Я заранее презирала их всех, опасаясь, что они сочтут меня некомпетентной. Что такое презрение? Это боязнь оказаться хуже других и, как результат, предвзятость в оценках: их мнение о тебе ты как бы отсылаешь им авансом. Три ночи мне предстояло существовать в постоянной нестыковке: я имею в виду ничтожность моих терзаний рядом с чужой бедой. Я так погрязла в собственных проблемах, что была к ней глуха. Мне хотелось по возможности свести к минимуму общение с людьми: пусть меня оставят в покое, я укроюсь в тихой гавани среди всеобщего разброда.
Все было в тот вечер не так, как всегда: персонал сбивался с ног из-за отпусков, шли реставрационные работы, и мне не хватило места на этаже, отведенном интернам; да, строго говоря, мне вообще не полагалось самостоятельно нести дежурство - образования не хватало. Диссертацию по психиатрии я только что начала. Я была отступлением от устава. Мне выделили в противоположном крыле здания, на пятом этаже, клетушку с койкой, туалетом, зеркалом, стенным шкафом, запертым на висячий замок, и старым продавленным креслом. Крошечное круглое оконце глядело на башни собора Парижской Богоматери. На карнизе прямо над моей каморкой ворковали, встряхиваясь, голуби. Я переоделась, разглядывая в зеркале свои широкие плечи, которые Фердинанду нравилось покусывать, мускулистые ноги, маленькие груди, не набухающие даже во время месячных, смуглую кожу, где-то потемнее, где-то посветлее, и плоский живот, который никогда не подарит жизнь: по приговору врачей, я бесплодна.
Я родилась от брака марокканца из Рабата и валлонки из Льежа - как выражается Фердинанд, терракота с примесями, растение, пустившее корни по обе стороны Средиземного моря. Я не лишена привлекательности, но много ли толку в красоте, если она не может застраховать от общей злой участи? Меня, вот такую, как в зеркале, оценивают чужие глаза, и я никогда не знаю, выдержала ли экзамен или провалилась. Со временем все это состарится, и ни уход, ни гимнастика, ни строгая диета не помогут: кожа обвиснет, мышцы станут дряблыми. Впадины, пустоты изменят мой анатомический рельеф. Бывают дни, когда собственное тело тяготит меня, кажется неподъемной, к тому же скоропортящейся ношей. И тогда содержать его в чистоте, питать, ухаживать за ним выше моих сил. А иногда выматывают, словно крадут меня у меня самой, взгляды мужчин. Мне осточертела взыскательность Фердинанда, который все требовал совершенства: для него я никогда не бываю достаточно эффектной, а для коллег по работе я эффектна чересчур. Он отсылает меня к недостижимым канонам, а те порицают за фривольность. Люби он меня больше, не хотел бы, чтоб я была красивой и только красивой! В конце концов, имею я право не круглые сутки быть привлекательной? Хочется перерывов на прозу, на обыденность. Сколько моих подруг живут как в аду из-за нескольких лишних граммов. Вообще-то я с детства мечтала быть бабушкой, перескочив через зрелые годы. Мне бы хотелось смотреть свою жизнь с конца, знать результаты поступков, прежде чем совершать их. Хочу быть старой, чтобы больше не надо было делать выбор. Вечер выдался долгий, тоскливый, полно ложных вызовов и попыток самоубийства. Я была на своем посту, как капитан на мостике. В том же корпусе помещалась медико-юридическая служба, тоже относившаяся к моей компетенции, туда поступали мелкие воришки, нелегалы, по большей части марокканцы и африканцы, и мельтешня арестованных и стражей настраивала на тюремный лад. Я поняла наконец, за что не люблю остров Сите: на этом клочке земли расположились впритык друг к другу собор Парижской Богоматери, Отель-Дье и префектура полиции - союз сутаны, белого халата и дубинки; зловещее трио не могут заглушить даже беспечные туристы. Я с тревогой вглядывалась в незнакомые лица вновь прибывавших и особенно боялась агрессивных подростков, таких, знаете, что выплевывают слова точно пули, ходят враскачку и выглядят так, будто выскочили из клипа в стиле рэп. Мне было страшно ставить диагноз сходу, без полного набора симптомов: как бы не раздуть легкое недомогание, не проглядеть тяжелый случай. Белый халат, конечно, прибавляет авторитета, но это лишь фикция: мне не хватало апломба, я была то безапелляционна, то неуверенна и никак не могла найти верный тон. По правилом, мне надлежало выслушать пациента и решить после беглого осмотра, оставить его в больнице или направить в другую клинику по месту жительства. Мы были всего лишь перевалочно-сортировочным пунктом. Еще полагалось все записывать в карту, и я должна была сочетать проницательностъ медицинского светила со сжатостью полицейского протокола. Я щедрой рукой раздавала яркие, как конфетки, капсулы из запасов в аптечном шкафу, чтобы унять беспокойных. Пациенты по большей части были не больны, а просто выбиты из колеи и пришли за моральной поддержкой: им только и надо было, чтобы их кто-то выслушал, как-то утешил. Помню, на первой своей практике я принимала так близко к сердцу все, что они рассказывали, что даже могла всплакнуть над их бедами. Некоторые находили удовольствие в самоуничижении, но большинство являлось в Отель-Дье, чтобы их избавили от них самих, чтобы кто-то взял их на свою ответственность, - так отсидевшие срок, едва выйдя из тюрьмы вновь идут на преступление, потому что свобода повергает их в ужас. Порой я чувствовала почти осязаемую враждебность, подспудную агрессию. Иные норовили обнажить свое хозяйство, приходилось на них прикрикивать, чтобы спрятали. Кое-кого я жалела: например, клошар по имени Антуан, сын разорившихся фермеров из провинции, плакался мне, что не любит ни вина, ни пива, потому как с детства приучен к чаю с печеньем. Слишком грязный для чистой публики и слишком хорошо воспитанный для улицы, он чувствовал себя изгоем среди нищей братии.
После таких бесед я шаталась, как пьяная, словно, соприкоснувшись с психической неуравновешенностью, сама теряла ориентиры. Я не лечила помешанных, а лишь убеждалась в уязвимости собственного рассудка. Там, где царит безумие, странным образом, будто в насмешку, аномалией кажется здоровье. Примерно каждый час весь персонал собирался в ординаторской, чтобы перевести дух. Присев за столы, вымотанные, похожие на матросов, которые пришли в кают-компанию промочить горло и сейчас снова выйдут навстречу шторму, мы занимались нудным трепом. Стаканы подрагивали всякий раз, когда проезжал, громыхая, поезд метро. Я окидывала критическим взглядом моих ночных спутников, интернов и экстернов, бледных и изможденных, преждевременно облысевших или заплывших нездоровым жирком, и молилась про себя,: "Господи, сделай так, чтобы я никогда не стала такой, как они!" Что они думали обо мне, я знала: и по конкурсу-то в интернатуру я прошла в последних рядах, и диплом-то защитила еле-еле. Они были правы: я ненавижу медицину.