Луи Куперус - Тайная сила
Санация зубов – это полезно, раз в год. За эту санацию она заплатила ему приблизительно пятьсот гульденов.
Теперь и другие дамы начали понемножку догадываться о том, что происходит в Лабуванги под дымкой тайны. Потому что Ида ван Хелдерен сообщила Еве Элдерсма, глядя на нее трагическими глазами светлокожей полукровки, полными страха, что ее муж, и Элдерсма, и резидент опасаются восстания местного населения, подстрекаемого семьей регента, который никогда не простит отставки регента Нгадживы. Мужчины упорно хранили тайну и успокаивали своих жен. Но под толщей кажущегося покоя внутригородской жизни продолжалось бурление. Постепенно до ушей европейцев, живущих в Лабуванги, стали доходить слухи, напугавшие их. Смутные сообщения в газетах – комментарии по поводу отставки регента – не прибавляли спокойствия. Между тем продолжались хлопоты, связанные с подготовкой к празднику, но никто уже не вкладывал в это всю душу. Все жили под знаком постоянного страха и заболевали от нервозности. По ночам стали закрывать двери на все замки, клали рядом с собой оружие, по нескольку раз внезапно просыпались в испуге, прислушиваясь к звукам ночи, звеневшим в бескрайнем открытом пространстве. И многие осуждали ту поспешность, с которой ван Аудейк, потеряв терпение после сцены на балу в Нгадживе, представил к увольнению регента, чей род был веками связан с землей Лабуванги, составлял с Лабуванги единое целое.
Резидент объявил о проведении на площади перед регентским дворцом вечернего праздничного базара для местного селения – пасер-малам, который продлится несколько дней, параллельно с благотворительным базаром у европейцев. На пасер-маламе будут всевозможные развлечения, лотки и палатки, приедет малайский театр со спектаклем по «Тысяче и одной ночи». Резидент сделал это для того, чтобы одновременно с праздником для европейцев устроить праздник и яванскому населению, которое так ценило развлечения. До благотворительного базара оставалось несколько дней, а за день до него в регентском дворце должен был состояться кумпулан – ежемесячное собрание яванских правителей.
Страх, суета, нервозность создали в обычно спокойном городке атмосферу, от которой люди едва не заболевали. Матери стремились увезти своих детей куда-нибудь подальше, а сами были в сомнениях. Многие все-таки оставались в Лабуванги из-за предстоящего благотворительного базара. Кто же не хочет участвовать в благотворительном базаре! Праздники бывают так редко. Но если и правда разразится восстание? И люди не знали, что делать: относиться ли всерьез к этой смутной угрозе, ощущающейся вокруг, или беспечно от нее отмахиваться.
За день до кумпулана ван Аудейк попросил раден-айу пангеран, жившую во дворце у сына, принять его. Его экипаж ехал мимо лотков и палаток на площади и через декоративные ворота пасер-малама: связанные вместе стволы бамбука, к которым прикреплен длинный узкий флажок, полощущийся на ветру, – украшение, по-явански так и называющееся: «колыханье». Тот вечер должен был стать первым в серии праздничных вечеров. Шли последние приготовления, и в общей суете, под стук молотков, простые яванцы не все приседали на пятки перед экипажем резидента и не обращали внимания на золотой пайонг, который старший смотритель держал за спиной ван Аудейка, точно солнце со сложенными лучами. Но когда экипаж миновал флагшток и въехал на дорожку, ведущую к регентскому дворцу, и не осталось сомнений, что резидент едет к регенту, люди стали сбиваться в группки и шепотом что-то бурно обсуждать. Люди толкались у въезда на дорожку, пытаясь что-то увидеть. Но вдали, в тени баньянов, был виден только пустой пендоппо[63] с рядами стульев, застывших в ожидании. Однако при виде начальника полиции, проезжавшего мимо на велосипеде, люди словно инстинктивно разошлись в разные стороны.
В передней галерее старая раден-айу поджидала резидента. Ее лицо с благородными чертами выражало спокойствие, по нему было не прочитать, какие страсти кипят в ее душе. Она предложила резиденту сесть и несколькими фразами начала разговор. Затем, почтительно прижимаясь к полу, появилось четверо слуг: один с ящичком, полным бутылок, второй с подносом, на котором стояли стаканы, третий с серебряным ведерком со льдом, четвертый, который был с пустыми руками, сделал приветственный жест семба. Раден-айу спросила резидента, что он будет пить, и тот ответил, что не откажется от виски с содовой. Последний слуга, все так же сидя на пятках между тремя другими, приготовил напиток: налил немного виски, открыл бутылку содовой – словно выстрелила пушка, положил в стакан кусочек льда, точно маленький глетчер. Никто не произносил ни слова. Резидент подождал, пока его напиток остыл и четверо слуг ушли, не разгибая колен, прочь. И только тогда ван Аудейк прервал молчание и спросил раден-айу, может ли он быть с ней откровенным и высказать то, что накопилось у него на сердце. Она вежливо попросила его так и поступить. И он заговорил своим твердым, но приглушенным голосом, по-малайски, в чрезвычайно учтивых оборотах, полных доброжелательности и витиеватой вежливости, о том, сколь неизменно велика его любовь к старому пангерану и его славному роду, пусть ему, ван Аудейку, и пришлось действовать, к его глубочайшему сожалению, вопреки этой любви, ибо так велел долг. И он попросил ее, если она как мать способна на это, не держать на него зла за то, что он выполнил свой долг; он просил ее отнестись по-матерински к нему, европейскому чиновнику, который любил пангерана, как отца, он просил ее, мать регента, помочь ему, европейскому чиновнику, и использовать ее огромное влияние ради блага и процветания народа. В своем благочестии и устремленности к потустороннему, невидимому, Сунарио порой забывает о реальной действительности; поэтому он, резидент, просит ее, могущественную и влиятельную мать, помочь ему, ван Аудейку, в том, на что Сунарио не обращает внимания, и действовать единодушно, во взаимной любви. Продолжая говорить на своем витиевато-учтивом малайском, он полностью открыл ей сердце: то бурлящее беспокойство, которым уже долгое время охвачен народ, способно, точно опасный яд, опьянить людей и вылиться в дела, поступки, которые неизбежно закончатся великой бедой. Этими последними словами – «закончатся великой бедой» – он дал ей понять между строк, что правительство окажется сильнее, что на всех, кто будет признан виновным, и знатных, и простых яванцев, обрушится страшное наказание. Но речь его оставалась учтивой, слова почтительными, какими и должен говорить сын с матерью. Она, осознав смысл сказанного, оценила тактичное изящество его манер, а образная красочность и глубина серьезности его речей даже вызвали у нее уважение – к нему, обыкновенному голландцу простых кровей, без роду без племени. Он продолжал говорить, умолчав, что ему известно, что она и есть источник беспокойного бурления народа; он находил оправдания этому бурлению, сказал, что понимает, до какой степени народ сочувствует ей в ее горе из-за недостойного сына, который, несомненно, также принадлежит к их благороднейшему роду, ведь это так естественно, что народ сопереживает своей благородной правительнице, пусть эти сопереживания и неразумны. Ибо ее сын, регент Нгадживы, действительно вел себя недостойно, и то, что произошло, было неизбежно. На миг в его голосе появилась строгость, и она склонила свою седую голову, молча, словно соглашаясь. Его слова снова зазвучали нежно, и он снова попросил ее о содействии, попросил использовать свое влияние во благо. Он доверял ей полностью. Он знал, что она высоко несет честь и традиции своей семьи, верность Ост-Индской компании, непоколебимую верность правительству. И он просил ее так воспользоваться своим могуществом и влиянием, так воспользоваться любовью и почтением, которые к ней испытывает народ, чтобы вместе с ним, резидентом, успокоить страсти, кипящие под покровом тьмы, чтобы заставить одуматься тех, кто не желает отвести таящуюся под спудом угрозу, неблагоразумную и легкомысленную, направленную против достойной и сильной власти. И пока он одновременно льстил и угрожал, стало заметно, что она – до сих пор не произнося ни слова, кроме своего утвердительного «са-я», – подпала под обаяние этого мужчины, обладавшего силой и тактом, и задумалась. Ван Аудейк чувствовал, что под этой задумчивостью стихает гнев, проходит жажда мести, что ему удалось переломить гордость и энергию древней крови мадурских султанов. За всеми стилистическими фигурами своих речей он заставил ее мысленно увидеть окончательную гибель, страшное наказание, несокрушимую мощь нидерландских властей. И она смягчилась и вернулась к древней гибкости своей крови, привыкшей гнуться под силой иноземного властелина. Она, только что готовая распрямиться и сбросить ненавистное ярмо, поняла, что лучше быть хладнокровной и разумной, готовой снова смириться. Она тихонько кивнула головой, и он почувствовал, что победил. Он исполнился гордости.