Эльза Триоле - Великое никогда
Мадлена поднялась и послала старому ученому самую очаровательную из своих улыбок.
— Я вас не провожаю, мне трудно передвигаться. Спасибо, что заглянули ко мне. Вы восхитительны, мадам!
Режис съедал без остатка жизнь Мадлены. Никогда, даже в первую пору их любви, он не занимал в ее жизни такого огромного места. Его физическая смерть была лишь толчком, теперь же земля тряслась под ногами Мадлены, хоть и не сильно, зато непрерывно. Эта вторая смерть, исчезновение того, чем Режис был при жизни, равнялась катастрофе, рядом с которой все на свете теряло свое значение. Мадлена была существо правдивое, но до сих пор не знала, что любит правду. Так, например, она давала волю своей фантазии, лишь когда дело касалось того, что не поддается точному воспроизведению, как, скажем, История, но зато она обуздывала свое воображение, когда оно пыталось играть вещами слишком осязаемыми, которые обладают реальной силой. Сюда относились и обои. Старый мудрец предсказывал ей поражение, возможно, он и прав… Она могла бы, однако, мешать им делать все по-своему, докучать им. Разве не похоже это на процесс с вызванными в суд свидетелями? А также и лжесвидетелями? Вся жизнь не что иное, как судебный процесс. У каждого своя правда, ее он доказывает, за нее борется… У каждого мужа и у каждой жены своя маленькая правда, но, даже когда они вступают в противоречие, дело не обязательно кончается разводом. То же с прислугой и хозяевами. То же и с правдой поэзии. Я уж не говорю о классовой борьбе. О войнах. Всегда существует сотня разновидностей правды и столько же способов ее использовать. Мадлена верила в свою правду и была полна решимости ее защищать.
— А для этого, — говорила крестная, — надо быть красивой, ухаживать за собой. Чем женщина красивее, тем больше у нее шансов доказать свою правоту. Вовсе не потому, что ты права, признают твою правоту, бедная моя девочка. Если бы ты вела себя с Бернаром иначе, он бы тебе помог.
Мадлена осталась ночевать у крестной, на улице, продушенной запахом кофе. Она не спала, хотя уже наступил тот тихий час, который приходит под самое утро, когда еще не начали грохотать помойные баки. Лежа в кровати, где она спала еще школьницей, Мадлена представляла себе, как книги Режиса расходятся по всему свету. Видела их светящиеся маршруты, точно на картах в метро, когда нажмешь кнопку и загорится нужная линия. Это как хлеб: кто-то его печет, кто-то его разносит, кто-то его ест. Режис писал книги, кто-то рассылает их во все концы света, кто-то ими питается. Мадлена представляла себе книги Режиса на столах, на библиотечных полках, в руках людей… Видела людей, которые читают, которые следуют за мыслью Режиса или за тем, что считают его мыслью. Китаец, очевидно, понимает все иначе, чем француз. Это все равно как для нас китайский театр: мы не разбираемся в его символах, и наше представление о драме, очевидно, неверное. Европеец, например, не способен сделать себе харакири. Или сжечь себя живьем, как бонза… И вот они — китайцы или вьетнамцы — читают книги Режиса… Режиса, который отравился морфием. «Видно, очень уж тяжело у меня на душе, если в качестве единственного примера национального своеобразия народов мне приходят в голову лишь различные способы самоубийства. Судя по восприятию книг Режиса, здесь, во Франции, полным-полно японцев и зулусов, я хочу сказать, что все понимается навыворот». Каковы-то будут воспоминания о Режисе, которые собирается опубликовать Женевьева? Мадлена уже приготовилась увидеть в них свой портрет… Лиза тоже не жаловала Мадлену: родные считают вполне нормальным, чтобы их сын или брат женился на женщине, отвечающей их идеалу; для родных невыносимо, когда брат или сын безумно любит женщину, которая, по их мнению… Но если, на беду, обожаемая супруга не платит взаимностью брату или сыну, значит, она лишена сердца, доброты, человеческого достоинства… И верно, нет у Мадлены всех этих вышеперечисленных добродетелей. Чудовище. Ничего не поделаешь, если она не любит, если не любит больше. И это не потому, что он ее любит. Да и любит ли он ее? Если хорошенько присмотреться… Что произошло с Режисом, почему в один прекрасный день он отвернулся от всех женщин и видел только одну Мадлену? Лэн, Лэн, Лэн… Вот уже три года, как он умер. Она разлюбила Бернара. Любовника у нее нет. Все ее помыслы сейчас только о Режисе.
Сразу же после его смерти, после того как Мадлена узнала о его смерти там, в Бразилии, перед самой посадкой на самолет, она накупила разных подарков, разные кустарные изделия. По возвращении смерть и все, что с ней связано, потрясли ее. И сразу же она сошлась с Бернаром. Словно перед лицом смерти старались получить все в двойных порциях. И, вероятно, это было хорошей, здоровой реакцией. А теперь Режис умирает вторично: сцену репетируют снова, вносят поправки, — и на сей раз, коль скоро это так, Мадлене не хотелось больше ничего, все стало незначительным, все наполнено скукой. Ослабление жизненного инстинкта… По-человечески это было прекрасно, не правда ли? Но и непереносимо. Неужели более желательно испытать безысходное горе?.. Потому что наличье добрых чувств — это так красиво… Или пускай все останется по-прежнему, пускай приходит равнодушие? Правильнее всего страдать, терпеть и продолжать жить с кроткой улыбкой на устах. Ненавижу, когда мне читают мораль. Мадлена подпрыгнула на постели, как рыба в сетях… Она не имела ни малейшего представления о морали и была хорошим человеком, а теперь она поняла, что считается моральным, и даже могла бы вести себя соответственно, но знала, что и пальцем для этого не шевельнет. Слишком много в ней накопилось злобы. Она потеряла сердце и возможность чувствовать в унисон с другими.
Слышно было, как в кухне возится крестная. Мадлена окликнула ее, крестная вошла, неся на подносе завтрак, уже совсем готовая отправиться в клинику. «Ты не спала… я это чувствовала… Думала, что хоть к утру заснешь… Ухожу, а то опоздаю!»
Мадлене хотелось есть, и не было на свете ничего вкуснее, чем кофе крестной, чем ее апельсиновое варенье, ничуть не похожее на покупное. Крестная с минуту смотрела, как Мадлена завтракает: «Оставайся сегодня ночевать, а? Мне хотелось бы с тобой поговорить».
Вечером она сказала:
— Почему бы тебе не выйти замуж, Мадлена?
— За кого?
— Да неважно за кого.
— Ого! Очевидно, есть кто-нибудь на примете?
— Никого нет. Но у тебя уйма знакомых.
— Крестная, что-то это на тебя непохоже!
— Да на тебя также.
— То есть?
— Что ты живешь одна.
— Вовсе я живу не одна.
— Ага! Скрываешь, значит. Кто он?
— Режис.
Слезы выступили на глазах крестной, поползли по щекам.
— Да ты понимаешь ли, что говоришь?
Мадлена молчала: пыталась понять, понимает ли она, что говорит.
— Да что тут понимать? — наконец произнесла она. — Что?
— Жить с человеком, которого уже нет…
— Не преувеличивай, пожалуйста.
— Как так? Разве он существует?
— Больше, чем при жизни. Если бы он не существовал, о нем бы столько не думали. Теперь он всюду. Возможно, в эту самую минуту тысячи людей на белом свете следят за ходом его мысли или спорят о ней.
— И тебе потребовались все эти люди, чтобы заметить существование Режиса?
— Когда Режис был жив, он отвлекал меня от Режиса. Теперь его нет, и ничто меня не отвлекает.
— Откуда у тебя эта душевная черствость, дочка?
Мадлена не ответила. Все равно она ничего бы не смогла объяснить. Оба раза, когда она любила, в чувстве ее было нечто космическое, она любила не просто Режиса, не просто Бернара, нет, они вписывались в некий мир, были его центром; из этого центра расходились волны красок, звуков, форм, они формировали, преображали чувства, пейзажи, вещи. Режис, рука Режиса, голос Режиса, особое движение плечей, манера надевать пальто, его словечки, его взгляд, его окурок — во все это она была влюблена, влюблена до безумия, подчинена каждой детали этих звуков, красок, слов, от которых зависело то, что она сама услышит, увидит, познает мир и жизнь. Потом в один прекрасный день она обнаруживала рядом с собой человека без грима, без огней рампы, со всеми дефектами кожи, с самыми обычными словами, и приходилось как можно быстрее выбрасывать окурки, потому что от них противно пахло.
Теперь, когда он умер… Ее не отвлекали окурки; она возобновила диалог с того самого места, на котором прервала его, когда явился лишившийся ореола образ Режиса и прогнал ее любовь. Она что-то говорила, а Режис отвечал написанными страницами. Это была волнующая и странная игра.
Я не собиралась писать историю одного человека… Мне известна его судьба, она мне привиделась, я ее придумала, и я знаю ее так хорошо, что писать о ней мне скучно, да и незачем. Свести роман к жизни одного человека… И вот я все-таки веду о ней рассказ и стараюсь найти себе оправдание: я знаю, что представляет собой этот человек, я сама выдумала и его и его биографию; единственно, что меня интересует, — это сведения, которые идут не из первоисточника, а из вторых рук. Стычка с ложными образами, которые лишают человека его подлинного облика и, воспользовавшись смертью, подменяют его другим. Если мой герой был атеистом и если скажут: зря он им был… — можно поспорить об атеизме. Но если скажут: никогда он не был атеистом, — то и спорить не о чем. Так пишется История. А ведь есть люди и идеи, за которые нельзя не драться, если ты во что-то веришь.