Джеймс Джойс - Дублинцы (сборник)
– Похож на плаксивого Джейсуса, правда? – спросил Стивен, показывая на фотографию царя и пользуясь дублинским вариантом имени как выразительного общеизвестного существительного[29].
Крэнли взглянул туда, где стоял Макканн, и, кивнув, ответил:
– Плаксивого Джейсуса и волосатого Джейсуса.
Макканн в эту минуту заметил Стивена и сделал знак, что через минуту подойдет к нему.
– Ты подписал? – спросил Крэнли.
– Эту штуку? Нет – а ты?
После некоторого колебания Крэнли издал весьма замедленное «Да».
– Зачем?
– Зачем?
– Ну да.
– Чтобы был… Pax.
Стивен заглянул под ведроподобную шляпу, однако не сумел прочесть никакого выражения на лице ближнего своего. Взгляд его, блуждая, достиг засаленной вершины головного убора.
– Боже правый, чего ради ты это напялил? Страшной жары как будто нет, правда? – спросил он.
Крэнли не спеша снял шляпу и уставился в ее бездонные глубины. После небольшой паузы, указывая на нее, он сказал:
– Viginti-uno-denarios.
– Где? – спросил Стивен.
– Я купил ее, – произнес Крэнли весьма внушительно и весьма подчеркнуто, – прошлым летом в Викла[30].
Он снова глянул на шляпу и сказал «с насмешливой теплотой»:
– Не так уж… не так уж и дрянь… шапчонка… понимашь ты.
И он неспешно водрузил ее обратно на голову, продолжая по инерции бормотать себе под нос: «Viginti-uno-denarios».
– Sicut bucketus est[31], – заключил Стивен.
Далее тема не обсуждалась. Из одного из карманов Крэнли извлек маленький серый шарик и принялся тщательно исследовать его, делая отметины во многих точках поверхности. Наблюдая за этой операцией, Стивен услышал, как к нему обращается Макканн.
– Я хочу, чтобы ты подписал этот адрес.
– О чем?
– Адрес выражает восхищение мужеством, которое проявил русский царь, когда выпустил рескрипт к мировым державам, где он защищает принцип третейского суда вместо войн в качестве средства разрешения споров между нациями.
Стивен покачал головой. В этот момент Темпл, который слонялся по вестибюлю в поисках единомышленников, приблизился к нему и спросил:
– А вы верите в мир?
Никто ему не ответил.
– Значит, ты не подпишешь? – спросил Макканн.
Стивен еще раз покачал головой.
– А почему? – сухо спросил Макканн.
– Если нам требуется Иисус, – ответил Стивен, – пусть это будет легитимный Иисус.
– Адская сила! – расхохотался Темпл. – Ну, здорово. Слыхали? – обратился он к Макканну и Крэнли, как будто считая их обоих крайне тугими на ухо. – Слыхали такое? Исус легитимный!..
– Я заключаю отсюда, что ты одобряешь войну и человекоубийство, – сказал Макканн.
– Не я создал этот мир, – ответил Стивен.
– Адская сила! – сказал Темпл Крэнли. – А я вот верю во всеобщее братство. Звиняйте, – сказал он, поворачиваясь к Макканну, – а вы верите во всеобщее братство?
Макканн пропустил вопрос мимо ушей, по-прежнему обращаясь к Стивену. Он начал развивать доводы в пользу мира, к которым Темпл сперва пытался прислушиваться, но, поскольку говорящий находился к нему спиной, революционный юноша не мог как следует расслышать речь и вновь принялся блуждать по залу. Стивен не вступал в спор с Макканном, но, выбрав подходящую паузу, произнес:
– Я не намерен подписывать.
Макканн умолк, а Крэнли, подхватив Стивена под руку, сказал:
– Nos ad manum ballum jocabimus[32].
– Хорошо, – тут же проговорил Макканн, как если бы получать отпор было ему привычно, – если нет, так нет.
Он отправился собирать другие подписи для царя, а Крэнли и Стивен между тем вышли в сад. На площадке для игры в мяч никого не было, и они устроили матч до двадцати очков, причем Крэнли дал Стивену фору в семь очков. Стивен был не слишком опытным игроком и потому успел набрать лишь семнадцать, когда Крэнли крикнул: «Партия!» Потом он проиграл и вторую партию. У Крэнли был сильный и точный бросок, но, на взгляд Стивена, чтобы быть классным игроком, ему не хватало быстроты. Во время их матча появился Мэдден, который уселся рядом с площадкой на старом ящике. Он волновался гораздо сильнее, чем оба игрока, стуча по ящику каблуками и выкрикивая: «Давай, Крэнли! Давай, Крэнли!» и «Да ну же, Стиви!» Крэнли, который был подающим в третьей партии, забросил мяч за площадку на территорию лорда Айви, и игра была прервана, пока он отправился на розыски. Стивен присел на корточки рядом с Мэдденом, и они вместе глядели снизу на Крэнли, который, держась за сетку, делал со стены призывные знаки одному из садовников. Мэдден вытащил курительные принадлежности:
– Вы тут давно с Крэнли?
– Недавно, – ответил Стивен.
Мэдден принялся набивать трубку крупным и грубым табаком:
– Знаешь что, Стиви?
– Что?
– Хьюз… он тебя не любит… напрочь. Я слышал, как он про тебя говорил одному.
– «Одному» – это туманно.
– Словом, напрочь не любит.
– Его энтузиазм заносит его, – сказал Стивен.
В субботний вечер, в канун Вербного Воскресенья, Стивен и Крэнли оказались одни вдвоем. Они стояли на лестнице Библиотеки, облокотившись на мраморную балюстраду, и бездельно смотрели на входящих и выходящих. Большие окна перед ними были [открыты] распахнуты, и [через] в них задувал теплый ветерок.
– Ты любишь службы Страстной Седмицы? – спросил Стивен.
– Да, – отвечал Крэнли.
– Они чудесны, – проговорил Стивен. – Во время Tenebrae[33] – это же безумно по-детски, когда нас пугают, стуча молитвенниками по скамейке. И разве не странно смотреть на Мессу Преждеосвященных Даров – никаких свечей, никаких облачений, голый алтарь, двери дарохранительницы настежь и священники лежат ниц на ступенях алтаря?
– Да, – сказал Крэнли.
– И тебе не кажется, что псаломщик, который открывает службу, – какая-то странная фигура. Никому неведомо, откуда он возникает: у него никакой связи со службой. Приходит сам по себе, становится справа от алтаря, раскрывает книгу, а когда прочтет текст, закроет книгу и удаляется как пришел. Разве не странно?
– Да, – сказал Крэнли.
– А знаешь, как начинается его чтение? Dixit enim Dominus[34]: in tribulatione sua consurgent ad me: venite et revertamur ad Dominum[35] —
Он проскандировал речитативом, mezza voce, начало чтения, и голос его поплыл вниз, над лестницей, по круглому залу вестибюля, и каждый звук возвращался обратно, звуча для уха богаче и мягче.
– Он взывает, – проговорил Стивен. – Он – это тот, кем этот мелолицый деятель был для меня, «адвокат дьявола». В Страстную Пятницу Иисус не имел друга. Ты знаешь, какая фигура встает у меня перед глазами в Страстную Пятницу?
– Какая?
– Маленький уродливый человечек, что принял в тело свое грехи мира[36]: Нечто между Сократом и гностическим Христом – Христос Темных Веков. Это то, что его искупительная миссия уготовала ему: скрюченное, уродливое тело, к которому не будет жалости ни у Бога, ни у человека. У Иисуса странные отношения с этим его отцом. Отец его, мне кажется, имеет нечто от сноба. Ты заметил, что он никогда не замечает своего сына на публике, кроме единственного раза – когда Иисус в парадном мундире на вершине Фавора?
– Я не очень люблю Великий Четверг, – сказал Крэнли.
– Я тоже. Слишком много мамаш с дочками осаждают исповедальню. Слишком пахнет цветами, жар от свечей, женщины. И потом, молящиеся девицы, это меня сбивает.
– А ты любишь Великую Субботу?
– Люблю, хотя служба начинается очень рано.
– И я люблю.
– Да, это как будто Церковь все обдумала, рассмотрела и говорит: «В конечном счете, видите, наступило утро, и он был не так уж мертв, как мы думали». Труп превратился в пасхальную свечу, в которой пять зернышек ладана, взамен его пяти ран. Три верные Марии, которые в пятницу думали, что все кончено, тоже каждая со свечой. Колокольный звон, и всю службу сплошные аллилуйи, не относящиеся к делу. Довольно техническое, в общем, мероприятие, благословляют то, се, пятое, десятое, но все так радостно, торжественно.
– Но ты же не думаешь, что все это набитое дурачье чего-то там видит в этих службах?
– А разве не видит? – спросил Стивен.
– Ну уж! – сказал Крэнли.
Пока они разговаривали, по лестнице поднялся один из друзей Крэнли. То был юноша, служивший днем клерком на пивоварне Гиннесса, а вечерами занимавшийся в колледже на вечернем отделении философии и морали. Склонил его к занятиям, разумеется, Крэнли. Молодой человек, фамилия которого была Глинн, не мог держать голову неподвижно, страдая наследственной нервозностью, и руки у него начинали сильно дрожать, как только он пытался что-то делать ими. Он говорил с нервной нерешительностью и, казалось, убеждал себя только методическим притопываньем ноги. Он был низкоросл, с негритянским лицом и черной курчавой головой негра. Обычно он ходил с зонтиком, а разговор его представлял собой, в основном, переложение прописных истин в многосложные фразы. Такую манеру он выработал у себя отчасти оттого, что она избавляла его от неудобств мозговой работы с нормальной скоростью, а также, возможно, и оттого, что он видел в этом наилучший путь выражения для своего своеобразного чувства юмора.