Антанас Шкема - Белый саван
Водитель, санитары и я с трудом выволокли мою мать из автомобиля. Она не кричала. Она смотрела. Наверное, так смотрела бы душа умершего человека, узнай она, что на том свете есть ад.
Этот прощальный материнский взгляд мне мерещился, когда мои учителя втолковывали мне, что мир сотворен под знаком Добра, Красоты и Гармонии и что человек сам виноват в своих несчастьях.
— Я не стал ей звонить в свободный день, — рассказывает Stanley. - Yea. Пошел к ней домой. Дверь была заперта. Решил подождать на улице. И прождал два или три часа. Она вернулась в обнимку с тем самым клерком. Я уложил его за пару минут. А потом лег с нею. Во второй раз я поймал клерка у нее в комнате. Он уже был одет и успел улизнуть. И снова мы легли в постель с нею. Погоди! Сейчас вспомню. Psiakrew. Правильно я произнес?
— Правильно.
— Видишь, во мне заговорила кровь предков. Вот так и таскаюсь к ней. Psiakrew. Даже не представляешь себе, до чего хорошо она это… понимаешь? Kocham. Dzi? — kuj?. Yea.
— А Моцарт?
— Моцарт? He могу сесть за инструмент. Сразу хочется вырвать клавиши и разломать его к черту. Видишь, руки дрожат? Однажды мне предложили сыграть на электрооргане в таверне. Отец тогда болел, нужны были деньги. Ты слушал когда-нибудь этот гнусный ящик? Исполнять на электрооргане заказные вещи! Сущий ад. Yea. Как будто Бах или Гендель вдруг сошли с ума. Стал играть, а в таверне быстро приучаешься пить. Yea. К Моцарту уже не возвращался. Все верно. Раз так, выходит, я не создан для Моцарта.
— Но,Joe…
— Joe? Он начал с Фауста, а закончит ночным баром. Еще хорошо, если это будет приличный бар. Ты обратил внимание на тембр его голоса, когда он распевает в уборной? Потрясающая сипловатость. Есть надежда.
— Порядок, Stanley. Ты меня прости, но почему такое суровое решение?
— Дескать, почему хочу покончить с собой? Я ни во что не верю. И ничего не могу.
— Ты просто неврастеник.
— Спасибо. Я же говорил, мы с тобой двойники.
— Нас даже трое.
— А кто третий?
— Женщина, которая приставала с орехами.
Stanley хохочет. Молодо, звонко, посверкивая белыми зубами. «Этот город совсем сошел с ума», — думает Антанас Гаршва.
Писатели тоже покидают кафетерий. Кафка засовывает руки в карманы своего длинного пальто и, согнувшись, выходит. Помахивая подсолнухом, шагает к двери Oscar Wilde. Еще раз бросает взгляд в тарелку старичка Baudelaire. Она пуста. Нет больше и самого Baudelaire. Застенчиво улыбаясь, Rimbaud берет под руку по-девичьи румяную Emily,теперь он легко несет свой груз. Мрачный, выкатывается следом Verlaine, ему так и не налили в чашку кофе, его гениальность недооценили. Гордо покидает кафетерий Ezra Pound. Он как раз не обделен вниманием, его оценили. Интересно, в какой больнице лечится Ezra Pound? Гитлеровским жестом приветствует всех Nietzsche, вскинув руку, он выкрикивает «Ариадна, я люблю тебя!», затем исчезает за дверью, которую распахивает для него Женя. И медленно пятится назад мать Гаршвы, в ее глазах затухает тот прощальный взгляд.
— Только не прыгай в окно, Stanley. Не надо. Не стоит имитировать персонаж Thomas Wolfe. А тебе известно, как умер Thomas Wolfe? В страшном крике. Ему отсекли макушку, но уже не спасли. Перед операцией его остригли. У него были темные, красивые волосы, по рассказам сестры.
Stanley словно не слышит Гаршву, твердит свое.
— А знаешь, почему тяну? Юность меня останавливает. Моя собственная. Я живу на В Avenue. На четвертом этаже. Ступеньки искрошены. Комнаты темные. В уборной воду толком не спустить, по нескольку раз дергаешь ручку. Мать что-то там лопочет по-польски. Отец дрыхнет и когда пьяный, и когда трезвый. А знаешь, как весело бывало в выходные? Когда возвращался с уроков музыки? Да ничего ты не знаешь! Ту девчонку я водил в одну дыру на углу. Там мы ели мороженое. Мрачная такая дыра. Настоящий рай. В ушах звучит Моцарт. Dziękuję. Но в один прекрасный день я выпрыгну. Плевать я хотел на рай. И на эту постель. Пускай клерк в ней спит.
— Ты не прыгнешь.
— Так считаешь?
— Ты хочешь жить и потому разглагольствуешь о смерти.
— Плохо ты знаешь Америку, Tony. Мы с тобой двойники, которые только-только встретились. И я не стану взвешивать все «за» и «против». Я не чета вам, европейцам.
Stanley бросает взгляд на часы.
— Пора идти, — говорит он. Оба поднимаются.
Идут к двери.
А моя юность могла бы меня спасти? Если бы писал о ней стихи, наверное, сказал бы то же самое, что и большинство. Это была бы ностальгия с ее извечной хрупкостью, нежностью. Болота. Ели и березы. Поваленный телеграфный столб. По глинистой дороге с трудом тащится кляча. Благородная ложь. Правду не выразить. Хотя… сейчас погружусь в правду.
Up and down, up and down. А вот и девятка.
12
Был мне двадцать один год, жил я в Каунасе, изучал литературу, а на карманные расходы и на всякие развлечения зарабатывал игрой на бильярде.
В те годы модернизировали аллею Свободы. Исчезли булыжная мостовая и рельсы для конки. Улицу заасфальтировали, как и подобает в крупных городах. Разбогатевшее правительство возмечтало построить элегантные полунебоскребы. Красные автобусы мягко покачивали боками, легко и пружинисто подбрасывая вверх дам и мелких, любвеобильных господинчиков с торчащими, набитыми ватой плечами, что делало их похожими на ледоколы. В кафе Конрада вернувшиеся из Парижа художники перебрасывались французскими именами и часами пили одну-единственную чашечку кофе. В витринах книжных магазинов лежали новые издания по искусству, журналы, книги. Государственный театр вовсю экспериментировал, потрясая зрителей пышностью постановок, и чуть ли не каждую неделю расклеивал афиши с фамилиями знаменитых гастролеров. В «Версале» в сексуальном танце извивалась потертая мулатка, и известный инженер всякий раз переплачивал ей за ночь. Щеголи не чуяли под собой ног от гордости, ходили, повязав галстуки кричащих расцветок, за которые приходилось переплачивать, как и за мулатку.
Асфальт обрамлял окружностями уже стареющие липы. По бульвару горделиво вышагивали самые красивые в странах Балтии полицейские, флегматично курили папиросы облачившиеся в белое продавцы колбасок, и выдающийся оперный тенор прохаживался здесь же, совсем как Отелло на сцене. Появилось множество пивных баров с игральными автоматами, опустошавшими карманы, с вечным гомоном второразрядных артистов, писателей и управляющих.
И новая пророчица, которая, правда, теперь звалась мадам Кукареку, полупомешанная старуха, не обращала никакого внимания на то, «как много господ, какие все красивые», а шлепала мимо, разговаривая сама с собой среди всей этой пестроты и мелькания ярких огней, выстроенных домов, асфальта, лип, полицейских, колбасников и щеголей.
А когда темнело и над сумрачными липами в ореоле листвы загорались фонари, на тротуары стайками выплескивались проститутки, совсем как после окончания службы в костеле, и на их зубках маняще посверкивала цена. Их жадно оглядывали «шлифующие» мостовые гимназисты. Кавалеры с накладными плечами делали вид, что не замечают их, торопились на американские фильмы со своими любовницами или кандидатками в жены, причесанными и одетыми на западный манер.
А длинноволосый поэт шел по бульвару, запрокинув голову, как будто хотел разгадать звездную тайну. Концы его галстука, соответствующего, разумеется, профессии, ритмично подскакивали и бились по нестираной «манишке», в башмаки он подложил картон, так как подметки давным-давно стерлись. В его воображении взлетал колодезный журавль, в усадьбе пели первые петухи, а липы на Лайсвес аллее (алее Свободы) пахли совсем как липы на обочине поля.
В тот вечер я был счастлив. В кармане брюк звенело несколько десятков литов. Я наметил себе жертву из Паневежиса и выдоил-таки все из этого лысого помещика, то проигрывая, то осторожно и с полной неожиданностью выигрывая, потом снова фатально спуская выигранные деньги, и, наконец, после нескольких эффектных партий под хихиканье восхищенных зрителей ссыпал в карман монеты и оставил помещика досасывать бокал с пивом трясущимися губами.
На Лайсвес аллее я глубоко отдышался. Двое, трое суток были в моем распоряжении. Я шел с высоко поднятой головой. Никак не мог забыть, каким же молодцом я оказался сегодня. Мои пальцы спокойно поглаживали зеленое сукно, мои глаза точно измеряли расстояние, и кием я работал на редкость метко, шары один за другим попадали в лузы.
Вдруг я почувствовал перемену. Слабая дрожь волнами пробегала у меня по позвоночнику. Кружилась голова. «Неужели я меняюсь?» — осенила вдруг странная мысль. Я остановился возле кинотеатра. «И Лайсвес Аллея тоже меняется?» Я прислонился к витрине. По спине по-прежнему прокатывались волны. «Утомился от игры, наверное», — подумалось мне. И в этот миг я заметил Женю. Невысокую, опрятную, добросовестную проституточку в хорошем расположении духа на рабочем месте. Схватил ее за руку и потащил в переулок, в тень дома.