Франц Кафка - Созерцание. Избранное (сборник)
– Успокойтесь, – сказал я участливо и думая только о себе. – Ваша возлюбленная ведь, как я слышал, красива.
– Да, она красива. Когда я сидел рядом с ней, я только и думал: «Какой риск… а я такой смелый… отправляюсь в плавание… галлонами пью вино». Но когда она смеется, она не показывает зубок, как того ждешь, а видно только темное, узкое, изогнутое отверстие рта. В этом есть что-то хитрое и старушечье, хотя она откидывает назад голову, когда смеется.
– Не могу этого отрицать, – сказал я со вздохом, – наверно, я тоже видел это, ибо это должно бросаться в глаза. Но дело не только в этом. Что такое вообще девичья красота! Часто, когда я вижу платье со всяческими оборками, рюшами и бахромками, которые красивы на красивом теле, я думаю, что они недолго сохранятся такими, а сморщатся так, что уже не разглядишь, и покроются пылью, от которой уже не отчистишь отделку, и что никто не захочет быть настолько смешным и жалким, чтобы каждодневно надевать утром и снимать вечером одно и то же драгоценное платье. Однако я вижу девушек, которые при всей их красоте, при всех их прелестных мышцах и лодыжках, и тугой коже, и массе тонких волос, каждый день все-таки появляются в одном и том же данном природой маскарадном костюме и, смотрясь в свое зеркало, кладут в свои одни и те же ладони всегда одно и то же лицо. Лишь иногда вечерами, когда они поздно возвращаются с какого-нибудь праздника, оно кажется им в зеркале изношенным, опухшим, запылившимся, всеми уже виденным и не годным больше для носки.
– Однако во время пути я часто спрашивал вас, находите ли вы эту девушку красивой, а вы каждый раз отворачивались, не отвечая. Скажите, вы замышляете что-то недоброе? Почему вы не утешите меня?
Я воткнул ступни в тень и любезно сказал:
– Вас не надо утешать. Вас же любят.
При этом я, чтобы не простудиться, прижал ко рту свой носовой платок с узором из синего винограда.
Теперь он повернулся ко мне и прислонил свое толстое лицо к низкой спинке скамейки.
– Знаете, вообще-то у меня еще есть время, я все еще могу сразу покончить с этой начинающейся любовью каким-нибудь гнусным поступком, или изменой, или отъездом в далекие края. Ведь я в самом деле очень сомневаюсь, следует ли мне подвергать себя этому волнению. Тут нет никакой определенности, никто не может точно назвать направление и срок. Если я иду в пивную с намерением напиться допьяна, то я знаю, что в течение данного вечера буду пьян. А в моем случае? Через неделю мы собираемся совершить загородную прогулку с семьей друзей, разве от этого не возникнет двухнедельной грозы в душе! Поцелуи этого вечера приводят меня в сонливое состояние, чтобы дать место необузданным снам. Я противлюсь этому и совершаю ночную прогулку, тут оказывается, что я не перестаю волноваться, что меня бросает то в жар, то в холод, как от порывов ветра, что я все время дотрагиваюсь до розовой ленточки в своем кармане, что я полон опасений за себя, но разобраться в них не могу и выношу даже вас, сударь, хотя при иных обстоятельствах наверняка не стал бы так долго говорить с вами.
Мне было очень холодно, и небо уже немного склонилось, белея.
– Тут не поможет ни гнусный поступок, ни измена, ни отъезд в далекие края. Вам придется покончить с собой, – сказал я и улыбнулся.
Напротив нас, на другом конце аллеи стояло два куста, а за этими кустами внизу был город. Он был еще немного освещен.
– Хорошо, – воскликнул он и ударил по скамье своим крепким кулачком, который, однако, сразу разжал, – а вы останетесь живы. Вы не покончите с собой. Никто вас не любит. Вы ничего не можете достигнуть. Вы не можете справиться со следующим мгновением. Вот вы так и говорите со мной, подлый вы человек. Любить вы не можете, ничто не волнует вас, кроме страха. Посмотрите-ка на мою грудь.
Он быстро расстегнул пальто, жилет и рубашку. Грудь у него была действительно широкая и красивая.
Я начал рассказывать:
– Да, такое упрямство иногда находит на нас. Этим летом я был в одной деревне. Она находилась у реки. Я очень хорошо помню. Я часто сидел в неестественной позе на скамейке на берегу. Гостиница у воды там тоже была. Часто можно было услышать игру на скрипке. Молодые сильные люди говорили в саду за столиками с пивом об охоте и приключениях. А еще были на другом берегу туманные горы.
Тут я встал с чуть перекошенным ртом, ступил на газон за скамейкой, сломал несколько заснеженных веточек и сказал затем своему знакомому на ухо:
– Я обручен, признаюсь.
Мой знакомый не удивился тому, что я встал.
– Вы обручены?
Он сидел действительно очень нетвердо, опираясь только на спинку. Затем он снял шляпу, и я увидел его волосы, которые благоухали и, будучи тщательно причесаны, завершали круглую голову на затылке заостренно-округлой линией, как то любили этой зимой. Я был рад, что так умно ответил ему. «Да, – говорил я себе, – как он расхаживает в обществе с подвижной шеей и вольными руками. Он может с приятным разговором провести даму через зал, нисколько не беспокоясь о том, что перед домом идет дождь, или там в робости кто-то стоит, или происходит еще что-нибудь достойное сожаления. Нет, он одинаково красиво склоняется перед дамами. Но вот он сидит здесь».
Мой знакомый провел батистовым платком по лбу.
– Пожалуйста, – сказал он, – положите мне на минуту свою руку на лоб. Прошу вас.
Когда я не сразу это исполнил, он сложил просительно руки.
Словно наша забота все затмила, мы сидели вверху на горе, как в маленькой комнате, хотя ведь и раньше уже заметили свет и ветерок утра. Мы сидели совсем рядом, хотя не любили друг друга, но мы не могли друг от друга отдалиться, ибо вокруг были стены. Но мы могли вести себя смешно и без всякого достоинства, ибо нам не нужно было стыдиться веток над нами и деревьев, стоявших напротив нас.
Тут мой знакомый не мешкая вынул из кармана нож, задумчиво открыл его, воткнул, словно в какой-то игре, в свою левую руку выше локтя и не вытащил оттуда. Сразу хлынула кровь. Его круглые щеки были бледны. Я извлек нож, разрезал рукава зимнего пальто и фрака, вспорол рукав рубашки. Затем пробежал немного вниз и вверх по дороге, чтобы посмотреть, нет ли кого-нибудь, кто может помочь мне. Все ветки были видны почти резко и не шевелились. Затем я пососал глубокую рану. Тут я вспомнил о домике садовника. Я побежал в гору по лестницам, которые вели к верхнему газону по левую сторону дома, торопливо обследовал окна и двери, я звонил, злясь и топая ногами, хотя сразу увидел, что в доме никто не живет. Затем посмотрел рану, которая кровоточила тонкой струей. Я увлажнил его платок снегом и неловко перевязал ему руку.
– Милый, милый, – говорил я, – из-за меня ты ранил себя. Ты прекрасно устроен, окружен приятными вещами, ты можешь гулять среди бела дня, когда повсюду среди столиков и на дорожках холмов видно много тщательно одетых людей. Подумай, весной мы поедем в плодовый сад, нет, поедем не мы, это, к сожалению, правда, поедешь ты с Аннерль, радуясь и резвясь. О да, поверь мне, прошу тебя, и солнце покажет вас всем самым прекрасным образом. О, вот музыка, вдали слышен топот лошадей, не надо тревожиться, вот крики, и шарманки играют в аллеях.
– Ах, Боже мой, – сказал он, встал, оперся на меня, и мы пошли, – это же не помощь. Радоваться мне нечему. Простите. Уже поздно? Может быть, завтра утром мне надо будет что-нибудь предпринять. Ах, Боже мой.
Фонарь близ стены горел и отбрасывал тени стволов на дорогу и белый снег, а тени разнокалиберных крон, опрокинувшись, как сломанные, лежали на склоне.
Отказ
Когда я встречаю красивую девушку и прошу ее: «Будь добра, пойди со мной», – а она молча проходит мимо, она хочет этим сказать:
«Ты не герцог с громким именем, не широкий американец с телосложением индейца, с горизонтально-спокойными глазами, с кожей, овеянной воздухом лугов и бегущих через них рек, ты не путешествовал к большим озерам и по ним, которые находятся сама не знаю где. Вот и спрашивается, зачем мне, красивой девушке, идти с тобой?»
«Ты забываешь, тебя не мчат сквозь улицы, плавно качаясь, автомобили; я не вижу, чтобы за тобой правильным полукругом следовали, бормоча благословения тебе, затянутые в костюмы господа из твоей свиты; твои груди хорошо упрятаны в корсаж, но твои ляжки и бедра вознаграждают себя за эту воздержанность; ты носишь платье из тафты с плиссировкой, как то прошлой осенью доставляло удовольствие решительно всем нам, и все-таки ты улыбаешься – иногда, – нося на теле эту опасность для жизни».
«Да, мы оба правы и, чтобы нам неопровержимо не осознать это, пойдем лучше по домам врозь».
Пассажир
Я стою на площадке трамвайного вагона, и у меня нет никакой уверенности насчет моего положения в этом мире, в этом городе, в своей семье. Даже приблизительно я не мог бы сказать, какие притязания вправе я на что-либо предъявить. Я никак не могу оправдать того, что стою на этой площадке, держусь за эту петлю, еду в этом вагоне, что люди сторонятся, пропуская вагон, или замедляют шаг, или останавливаются перед витринами… Никто этого от меня и не требует, но это безразлично.